В «Зеленом ящике» об этом не подозревали; его обитатели довольствовались собственным счастьем. Для Деи было высшим блаженством каждый вечер прикасаться к курчавым, непокорным волосам Гуинплена. В любви главное – привычка. В ней сосредоточивается вся жизнь. Ежедневное появление солнца – привычка Вселенной. Вселенная – влюбленная женщина, и солнце – ее возлюбленный.
Свет – ослепительная кариатида, поддерживающая весь мир. Каждый день – это длится только одно божественное мгновение – земля, еще в покрове ночи, опирается на восходящее солнце. Слепая Дея испытывала такое же чувство возврата тепла и возрождения надежды в ту минуту, когда прикасалась рукой к голове Гуинплена.
Быть двумя безвестными, боготворящими друг друга; любить в совершенном безмолвии – да так и целая вечность прошла бы незаметно!
Однажды вечером, по окончании спектакля, Гуинплен, изнемогая от избытка блаженства, от которого, как от опьяняющего аромата цветов, сладостно кружится голова, бродил, как обычно, по лугу, неподалеку от «Зеленого ящика». Бывают часы, когда сердце до того переполнено чувствами, что уже не в силах вместить их. Ночь была темна и безоблачна; в небе ярко сияли звезды. Площадь была безлюдна; сон и забвение безраздельно царили в деревянных бараках, разбросанных по всему пространству Таринзофилда.
В одном лишь месте горел огонь: это был фонарь Тедкастерской гостиницы, полуоткрытая дверь которой поджидала возвращения Гуинплена.
На колокольнях пяти саутворкских приходских церквей только что пробило полночь; на каждой колокольне бой часов не совпадал по времени с остальными и отличался от них по звуку.
Гуинплен думал о Дее. Да и о чем другом мог он еще думать? Но в этот вечер он чувствовал какое-то странное смятение; весь во власти очарования, к которому примешивалась и тревога, он думал о Дее иначе, чем всегда, он думал о ней, как думает мужчина о женщине. Он упрекал себя за это. Ему казалось, что это принижает его любовь. В нем глухо начинало бродить желание. Сладостное и повелительное нетерпение. Он переходил незримую границу, по одну сторону которой – девственница, а по другую – женщина. Он тревожно вопрошал себя, он как бы внутренне краснел. Прежний Гуинплен мало-помалу изменился; сам того не сознавая, он возмужал. Прежде стыдливый юноша, он испытывал теперь смутное, волнующее влечение. У нас есть ухо, обращенное к свету, – им мы внемлем голосу разума, – и другое, обращенное в сторону тьмы, которым мы прислушиваемся к тому, что говорит инстинкт; именно в это ухо, служившее рупором мрака, неведомые голоса настойчиво шептали что-то Гуинплену. Как бы ни был чист душою юноша, мечтающий о любви, между ним и его мечтою встанет в конце концов некий телесный образ женщины. Грезы его теряют свою безгрешность. Им овладевают стремления, внушаемые самой природой, в которых он сам боится себе признаться. Гуинплена страстно влекло к живой, телесной прелести женщины, которая является источником всех наших искушений и которой недоставало бесплотному образу Деи. В горячке, казавшейся ему чем-то опасным, он преображал, быть может, не без некоторого страха, ангельский облик Деи, придавая ему черты земной женщины. Ты нужна нам, женщина!
Излишек райской невинности в конце концов перестает удовлетворять любовь. Она жаждет лихорадочно горячей руки, трепета жизни, испепеляющего поцелуя, после которого уже нет возврата, беспорядочно разметавшихся волос, страстных объятий. Звездная высота мешает. Эфир слишком тягостен для нас. В любви избыток небесного – то же, что избыток топлива в очаге: пламя не может разгореться. Теряя рассудок, Гуинплен отдавался во власть упоительно-страшного видения: перед ним возникал образ Деи, доступной обладанию, Деи покорной, отдающейся в минуту головокружительной близости, связующей два существа тайной зарождения новой жизни. «Женщина!» Он слышал в себе этот зов, идущий из самых недр природы. Словно новый Пигмалион, создающий Галатею из лазури, он в глубине души дерзновенно изменял очертания целомудренного облика Деи – облика, слишком небесного и недостаточно райского; ибо рай – это Ева, а Ева была женщиной, рождающей желание, матерью, кормилицей земного, в чьем священном чреве таились все грядущие поколения, в чьих сосцах не иссякало молоко, чья рука качала колыбель новорожденного мира. Женская грудь и ангельские крылья несовместимы. Девственность – лишь обетование материнства. Однако до сих пор в мечтах Гуинплена Дея стояла выше всего плотского. Теперь же, в смятении, он мысленно пытался низвести ее, ухватившись за ту нить, которая всякую девушку связывает с землею. Эта нить – пол. Ни одной из этих легкокрылых птиц не дано реять на свободе. Дея, подобно всем остальным, была подвластна законам природы, и Гуинплен, лишь наполовину сознаваясь себе в этом, жаждал, чтоб она им подчинилась. Это желание возникало в нем помимо его воли, и он все время боролся с ним. В воображении он наделял Дею чертами земной женщины. Он дошел до того, что представлял себе нечто невозможное: Дею – существом, вызывающим не только экстаз, но и страсть, Дею, склоняющую голову к нему на подушку. Он стыдился этих кощунственных видений; какая-то сила внутри его пыталась унизить образ Деи; он сопротивлялся наваждению, отворачивался от этих картин, потом снова к ним возвращался; ему казалось, что он покушается на целомудрие девушки. Дея была для него как бы в облаке. Весь трепеща, он раздвигал это облако, точно приподымал покровы. Стоял апрель.
Спинной мозг тоже грезит на свой лад.
Гуинплен шагал наудачу, рассеянно, слегка раскачиваясь, как это иногда делают люди, неторопливо прогуливаясь в одиночестве. Когда рядом нет никого, это предрасполагает к безрассудным мечтаниям. Куда устремлялась его мысль? Он сам не решился бы признаться себе. К небу? Нет. К брачному ложу. И вы еще глядели на него, звезды!
Почему говорят: «влюбленный»? Надо было бы говорить: «одержимый». Быть одержимым дьяволом – исключение; быть одержимым женщиной – общее правило. Всякий мужчина подвержен этой потере собственной личности. Какая волшебница – красивая женщина! Настоящее имя любви – плен!
Женщина пленяет нас душой. Но и плотью. И порой плотью больше, чем душой. Душа – возлюбленная, плоть – любовница!
На дьявола клевещут. Не он искушал Еву. Это Ева ввела его в искушение. Почин принадлежал женщине.
Люцифер преспокойно шел мимо. Он увидел женщину и превратился в Сатану.
Тело – внешняя оболочка неведомого. И – странное дело – оно пленяет своей стыдливостью. Нет ничего более волнующего. Подумать только: оно, бесстыдное, стыдится!
В ту минуту именно такое неодолимое влечение к телесной красоте волновало и подчиняло Гуинплена. Страшное мгновение, когда мы вожделеем к наготе. Ничего не стоит поскользнуться и нравственно пасть. Сколько мрака кроется в белизне Венеры!
Что-то внутри Гуинплена громко призывало Дею, Дею – девушку, Дею – подругу, Дею – плоть и пламя, Дею – с обнаженной грудью. Он был готов прогнать ангела. Таинственный кризис, переживаемый всяким влюбленным и грозящий опасностью идеалу. Извечный закон мироздания.
Миг помрачения небесного света в душе.
Любовь Гуинплена к Дее обращалась в любовь супружескую. Целомудренная любовь – только переходная ступень. Настала неизбежная минута. Гуинплен страстно желал эту женщину.
Он страстно желал женщину.
Он скользил по этой наклонной плоскости, обрывавшейся на первом же шагу.
Невнятный зов природы необорим.
Какая бездна – женщина!
К счастью для Гуинплена, близ него не было женщины, кроме Деи. Единственной женщины, которую он желал. Единственной, которая могла желать его.
Гуинплен весь был охвачен неясным трепетом: сама жизнь властно взывала в нем о своих правах.
Прибавьте к этому еще и влияние весны. Он вбирал в себя неизъяснимые токи звездной ночи. Он шел без цели, в каком-то упоительном забытьи.
Рассеянный в воздухе аромат весенних соков, хмельные запахи, которыми пропитан сумрак ночи, благоухание распускавшихся вдали ночных цветов, согласный щебет, доносящийся из укрытых где-то маленьких гнезд, журчанье вод и шелест листьев, вздохи со всех сторон, свежесть, теплота – все это таинственное пробуждение природы не что иное, как властный голос весны, нашептывающий о страсти, дурманящий призыв, и душа отвечает ему лишь бессвязным лепетом, сама уже не понимая собственных слов.
Всякий, кто увидел бы в эту минуту Гуинплена, подумал бы: «Смотри-ка! Пьяный!»
Действительно, он еле держался на ногах под бременем своего отягощенного сердца, под бременем весны и ночи. Кругом было безлюдно и тихо, и Гуинплен порою громко разговаривал сам с собой.
Когда знаешь, что тебя никто не слышит, охотно говоришь вслух.
Он медленно шел, опустив голову, заложив руки за спину, держа левую в правой и не сжимая ладони.
Вдруг он почувствовал, как будто что-то скользнуло ему в руку.