Тишина взорвалась телефонным звонком, я рефлекторно сжалась. Теперь каждый звонок сдавливает мне внутренности тревожным предчувствием. Я беру трубку радиотелефона как радиоактивный чип, хотя знаю, что он не позвонит. Он не знает мой городской номер. А мои губы его не забыли. Они все горят и горят от ожога его ненавидящих, яростных глаз.
– В эту субботу, вечерком, – сказала Рита. – Придешь помогать?
– Нет. У тебя есть своя Золушка.
– Золушка влюбилась в старое, лысое ничтожество, – фыркнула Рита. – Возраст – это проклятие. Ему нужен диван и удобные тапки. А я говорю: пока молодая, хватай жизнь за хвост и крути, не то он будет вертеть тобой.
– А она что? – равнодушно спросила я.
– Золушка нашла другую мачеху, – Рита засмеялась. – И лысый хвост раскрутил ее мертвой петлей.
Золушка – младшая сестра Риты. Ей не слишком повезло. В детстве Рита тяжело болела; любящие родители обрушили внимание на нее, а Золушка осталась наедине со своим отменным здоровьем. Что можно искать на старом диване? Папу.
– Кстати, – вкрадчиво произнес голос Риты. – Стас придет не один. У него появилась девушка. Любопытно на нее посмотреть. Не правда ли?
– Правда. – Мне расхотелось идти.
– Но он же тебе не нужен, – притворно удивилась Рита.
– Увидимся, – я положила трубку.
Рите хотелось смеяться, мне – плакать. Я потеряла ненужного парня, который всегда позвонит.
* * *
В моей квартире тихо-тихо гуляет запах черемухи, но я жду не зная чего. На мой балкон плашмя легло солнце, над бетонным солнцем кружится жаркий ветер. Я держу в руке детскую ладонь каштана, на ней пять пальцев, а на запястье длинные рыжие волосы. Волосатые детские ладони обнимают свечки с глянцевыми бутонами цветов. Волосатые детские ладони накрывают восковые бутоны цветов, они отсвечивают в тени молоком. А листья черемухи похожи на лодочки, сколоченные из светло-зеленых тонких досок. Только паруса нет. Это так странно. Я никогда такого не замечала.
– Не знаю, что на меня накатило…
Я не могу ответить. Мои губы все горят и горят от удара его ненавидящих глаз.
– Это правда, – после долгой паузы говорит он.
Я молчу, сердце колотится в горле, мешая словам.
– Что ты молчишь? – тихо спрашивает он меня. – Нет?
Я не могу ответить, мои губы недвижны, а ветер легко качает восковые бутоны в странных детских ладонях.
– Так никогда не было, – говорит он и повторяет: – Это правда. Скажи что-нибудь.
– Я ничего не боюсь, – говорят мои губы.
– Я должен это узнать.
На моем балконе плашмя лежит солнце, я вся в его поту.
– Этого больше не повторится. Я обещаю.
На бетонном солнце кружится жаркий ветер, надувая парусом зеленые лодки листьев. Я где-то видела это, не помню.
– Скажи что-нибудь.
Тамань.
Марат
На моей правой ладони саднящий укус ее ядовито-красных, колких, как жало, губ. Я дышу запахом своей ладони и не знаю, ее это рука или моя. Я кладу ладонь между ног, мое тело содрогается, вспоминая шквальный огонь ее ненавидящих глаз. Мое наслаждение с червоточиной абсолютного отсутствия моей женщины. У меня не осталось ничего от нее, кроме моей правой, безумной ладони. Я дышу запахом двоицы, сплетенным из вкуса ее губ и моего семени. Я не сплю, меня долбит бессонница с вечера до утра. Каждый день. Но я просыпаюсь в кошмарах, бродя по черным лабиринтам моего частного вокзала. Я в начале дорог, но они никуда не ведут. Я бьюсь и бьюсь головой в зарешеченное стекло, языки красных косынок жгут мои крылья, но их мускулы давно обуглены пламенем чужих, ненавидящих глаз. Я открываю веки, ее безжалостный взгляд пикирует с костра красных косынок на потолке, и жжет, и пьет мою кожу внизу живота. Во мне выжженная пустыня, но руки уже ничем не пахнут. Я во тьме, где навязчиво шуршат крыльями тысячи бабочек. Я весь в поту от безумного крика забытой, любимой, единственно любящей женщины.
– Не надо! Пожалуйста! Не забирай!
Крик нагой женщины пахнет животным ужасом и вечной печалью. Женщины давно нет, ее лицо давным-давно вырезано из памяти и стерто временем. Время – мой черный человек, его лабиринты без света, и мне не убраться из начала дорог.
Я умер, но я болен памятью, которую должен забыть.
– О чем вы думаете, Марат?
Я вздрогнул, вернувшись к себе.
– Что-то не так?
– У нее нет шанса, – медленно произнес я. Как оказалось, я не вернулся.
– У кого? – спросил Андрей Валерианович.
– У девочки в «Менинах» Пикассо. Она выберет не шута, а черного человека. Шуту останется только повеситься.
– Пикассо его и повесил, – засмеялся старик.
Его слезящиеся глазки порскнули по моему лицу и спрятались под чешуей век. Как я сразу не заметил? Он похож на бражника. Лысая, давно мертвая, ссохшаяся голова. Он умер, я сижу с мертвецом.
– Да, – вяло согласился я. – Если девочка не сама шут. Веласкес и Пикассо играют дуплетами. У девочки коленопреклоненная фрейлина, у шута собака. Двойное отражение.
– Собаке не слишком повезло, – согласился старик.
– Собаке повезло больше, ее заметили пинком; для девочки фрейлина просто не существует.
– Возможно, вы правы, – оживилась мертвая голова. – Но скорее шут – это художник. Он смеется над всеми одним пинком своей кисти.
– Они об этом не знают. Не лучшая перспектива.
– Для кого? – засмеялся старик.
Я пожал плечами, его глаза снова порскнули по моему лицу и остановились на рисунках.
– Страшные глаза. Это женщина или фантазия? – с неуместным, вяжущим любопытством спросил он.
– Не то и не это. – Я повернул ночные рисунки лицом вниз.
– Вы уже видели работы Калмыкова? – вязко спросил старик. – Его несбывшиеся чувства остались в картинах. Возможно, он выжал себя до капли, умерев в психбольнице от истощения.
– Да. – Я вспомнил отражение черного человека в мерцающем, расплывчатом свете коричневого тоннеля. Облако света сложилось тремя жмущимися друг к другу фигурами, а ниже – острое ухо радаром и внимательные глаза их ночного кошмара. Странно, что виде́ние руки Калмыкова смотрит на публику, а не на тройную жертву. Так и должно быть? Или кошмар видит только самого Калмыкова?
– Забавно, – старик захихикал. – «Купание красный коней» Калмыкова предвосхитило работу его учителя Петрова-Водкина. Знаете, что писал Калмыков? – Старик прикрыл глаза и процитировал на память: – К сведению будущих составителей моей биографии. На красном коне наш милейший Кузьма Сергеевич изобразил меня. Да! В образе томного юноши на этом знамени изображен я собственной персоной. Только ноги коротки от бедра. У меня в жизни длиннее. – Старик вперил в меня немигающий взгляд. – Его «Супрематическая композиция» приписывалась Малевичу, потом Чашкину, а картины так и не стали дороже. Я этим воспользовался, милейший! Заходите, я покажу вам пару работ Калмыкова и что-то совсем особенное.