Но может быть, к вечеру, может быть, к вечеру станет прохладней, выдохнется чуть-чуть жара и хоть немного черная мгла и мрак избавят от духоты. И хотя теперь совсем уже — если не избавят — некуда деться, и понятно, как будет, когда растрескается земля, но надо уйти в парусиновых туфлях и белеющих брюках из низкой комнаты к пруду и постоять возле него, пытаясь на своем дыхании в тысячный раз отладить неуловленный тогда ритм впустую растраченной кислородной подушки — воз-дух, воз-дух, воз-дух, добавивший к удушью удушья, ведь она же пыталась выдохнуть душный с в о й воздух, а ты в это время вдавливал навстречу другой, другой воздух…
Как вокруг темно, и прудовая вода уже кажется не теплой, как днем, и кажется, что вода — больше, а пруд в темноте — огромней, но краешек темной влаги безобиден настолько, что переступаешь его прямо в парусиновых туфлях, и они прохладно промокают, и в них удобнее ступать по вязкому дну. От намокающих брюк тоже стало прохладней — намокают они быстро. И насколько над водой больше духоты, чем под водой! Вот, например, рубашка еще не намокла, и она теплая, но вот и она намокла, а вода уже дошла до горла, и, когда дошла до рта, стало совсем прохладно и, можно сказать, приятно, и ты открываешь рот, так что вода, стоящая на его уровне, вплывает в него, как в воронку, и ты просто как бы пьешь, а сам делаешь вдох, и к тебе в рот вплывает спящая водомерка — великий мастер ровной строчки по муслину; в горле от нее и от проскользнувшего на втекающем муслине тополиного пуха делается шершаво, нутро твое дергается, чтобы зачем-то выкинуть воду, которая влилась, троекратно содрогается, выкашливает, выкидывает водомерку назад в глотку, и насекомое взбегает в гортани, и возникает в горле за языком… И поскольку ничего, кроме стежка, ты не умеешь делать как следует: плавать, дышать, спасаться, давать дыхание другим, выхаркивать водомерок, беспорядочно бить по воде слабыми своими ладонями, то успей хоть, вспомни хоть адрес Генерал-губернаторство, Люблин, Гродская, 19, владение Ваксмана — потом, решив было выдернуться из воды назад, поставь парусиновую туфлю свою спешно и дальше вперед и — утони.
Всё. Ты утопился. К утру ты заплаваешь на воде остывшим лицом вниз, ссутулившись, стоя и опустив холодные руки ко дну, и на тебя будет изумленно глядеть искупавшийся в теплой пыли воробей, но его вскоре поймают дети в расчесах, насыпав ему соли на хвост.
ПОКА И ПОСКОЛЬКУ
Всякое тело находится в состоянии покоя или равномерного прямолинейного движения, п о к а и п о с к о л ь к у оно…
Тело учителя физики, находясь в покое, пребывало между тем и в состоянии равномерного прямолинейного движения, ибо земля, как заведено, облетала солнце. Но, так как последнее еще не встало, земля двигалась втемную по кривейшей своей стезе, которую п о к а можно считать прямолинейной, п о с к о л ь к у мыслим мы с вами в категориях приблизительной школьной премудрости.
Тело Самсон Есеича, лежа на спине, пребывало в состоянии покоя, п о с к о л ь к у накрытый лишенным пододеяльника ватным одеялом, он п о к а еще спал, почти не проминая плоскую подушку в слабо различимой спозаранку наволочке.
При дневном освещении наволочку тоже почти не различишь, но не потому что не стираная, — она стираная и даже очень! — а потому что бязевая, и этим все сказано.
Бязь занимает в видимой части спектра особое место. Одним она кажется желтоватой, другим — сероватой, а причина тому — утолщенные кое-где нитки, всклоченные узлы и всякий сор типа конского волоса в обрывках, полова или разные чешуйки спорыньи, умело вработанные в ткань.
Третьим — сказанная бязь кажется и вовсе чесучой, или «чечунчой», как писал Чехов, но это уже дело Чехова, как писать, чтобы словам было тесно.
Ибо в тесноте, да не в обиде будь сказано.
Ноги спящего находились в чем-то тускло посвечивавшем и явно цинковом. Однако это не значит, что учитель был двумя ногами в чем-то неотвратимом, скажем, в оцинкованном — не дай Боже! — гробу. Нет! Оно и покороче, и приглядитесь! — видом скорее усеченный конус. Неужто ведро? Да. Цинковое. А Самсон Есеич, дай Бог ему здоровья, спит, и пускай по ходу повествования ничто могильное, как гангрена, не ползет от его ступней к замечательной кучерявой голове, неумолимо превращаясь в оцинкованный футляр смерти.
Что же касается ведра — оно просто-напросто набито мягкой паклей, в которую зарылись сейчас теплые-теплые концы ног педагога.
Однако это не всё, что из ведра можно выжать в постели.
В назначенный час, по своей еще бакинской привычке, спящий повернется (такое за ночь случается однажды и всегда поутру), а с ним перекатится и ведро, звякнув о железный прут коечной спинки.
Ясно теперь?
Образовавшийся звук спящего разбудит, и тот бодро встанет, заранее, конечно, вынув из ведра ноги, ибо иначе можно загреметь в прямом и переносном смысле (если читатель не простит мне столь нарочитую игру слов, я попрошу его встать спросонья, имея на обеих ногах оцинкованное ведро).
Ночью, конечно, можно согревать ноги о другие — милые сердцу — ноги, но Самсон Есеич — холостяк, и постоянного уюта в его постели нету. «Хорошо! скажете вы. — Не надо женщин. Но не надо и ведра. Можно устроить продолговатый (не оцинкованный!) ящик в ширину постели!» «Ящик не перекатится!» — отвечу я. «Ладно! — не отстаете вы. — Можно тою же паклей набить бязевую наволочку и укладывать получившуюся подушку на ноги!» «Она не брякнет!» — скажу я, и этим будет все сказано, тем более что спящий повернулся, ведро брякнуло, спящий проснулся и, вытащив ступни из пакли, встал на ноги.
Был он совсем голый, хотя в суконной ушанке, которую на загадочной бязи мы не разглядели. Но вот снял он лишнюю теперь ушанку, и в свете слабого утра мы видим крепкого невысокого мужчину, у которого все, что мы видим, мощно и увесисто.
Переведемте взгляд на его лицо. Оно немного носасто, немного губасто, немного великоваты глазные яблоки. Чистый армяшка, потому что по происхождению Самсон Есеич — тат. Это такая кавказская народность, исповедующая Моисеево Пятикнижие, и у нации ихней, если они таты без обмана, черты лица не орлиные и сухие, а мясистые и крупные; и лица от этого получаются, хотя гордые, но добрые, а большие белки карих глаз сидят на своих местах, включая прожилки, влажно и выпукло.
Кстати, о татах. Народность эта наводила на подозрение все паспортные столы, ибо, не допуская никаких каких-либо сокращений в личных документах, а уж в паспортах подавно, столы требовали от татских граждан не ловчить, а писать нацию полностью — татарин, и всё! И много терпения нужно было, чтобы обратить взоры этих придир к висящей на стене пестрой карте многонационального государства СССР.
Самсон же Есеич был тат подлинный, и напрасно некоторые, у кого нация тоже плачет над Моисеевым Пятикнижием, считали, что он совершил святотатство, переведясь в татство (опять непереводимая игра слов!) — это было неправдой, и все, говоря по правде, знали это. К тому же Самсон Есеич не избегал, а скорей, предпочитал водиться с собратьями по вероучению, здорово, впрочем, отошедшими от общих преданий, впрочем, как и он сам.
И вот встал человек с постели и стоит, аки тат в ночи… Опять каламбуры! Всё! Встал — и хватит! Покончив со словесным портретом, прекратим и словесные игры. Места и времени мало, тем более что совсем вскорости к нашему герою должна прийти новая знакомая по имени Тата.
Но где жил Самсон Есеич? Где проснулся, чтобы жить дальше и преподавать физику в школе взрослых плюс прирабатывать одним делом, про которое, конечно, расскажем?
Жил он в первом этаже барака Пушкинского студгородка, каковой в литературе описан, так что интересующиеся найдут. Что же насчет физики, так это всего-навсего профессия, ибо по сути Самсон Есеич был провидцем, гигиенистом и гением.
Шутка? Красивые слова? Нет. Не шутка. Хотя слова действительно красивые. Сейчас увидите.
Если, скажем, жизнь в бараке считать каменным веком условно (хотя это безусловно), то Самсон Есеич был существом века бронзового, причем совершенно одиноким предтечей грядущей цивилизации.
А это значит — одному, без спутников, сплавать за руном в Колхиду; обмануть Минотавра; сочинить, прослыв незрячим, «Илиаду»; сидеть и плакать на реках Вавилонских; поставить пирамиды; уличить царицу Савскую, доведя приятелям, что у нее волосатые ноги; проделать под псевдонимом Ксенофонт гениальный анабазис; выпить цикуту; научить финикийцев вести себя на Средиземном море, как одесситы на Черном; подметить, что все, оказывается, течет; изваять Нефертити, обнаружив, что мозги у нее кубиком; засекретить греческий огонь так, что впредь ни одна разведка мира не догадается, ч т о именно у греков горело; написать фаюмские портреты; измыслить рычаги первого и второго рода; из рода в род проклясть кой-кого… Причем всё в одиночку, всё в одиночку… И только с помощью Коптевского рынка сотворить из ничего Архимедов винт…