Дизраэли назвал объединение Германии в 1871 году «более великим политическим событием, чем Французская революция», и отметил, что прежнее «равновесие сил разрушено целиком и полностью». Вестфальский и венский европейские порядки опирались на разделенную Центральную Европу, где конкурирующие притязания – будь то многочисленные германские княжества вестфальской системы или Австрия и Пруссия в системе венской, – уравновешивали друг друга. После объединения Германии возникла новая доминанта, достаточно сильная, чтобы победить каждого соседа по отдельности, равно как, возможно, и все континентальные страны вместе. Узы легитимности исчезли. Отныне все зависело от расчета имеющихся сил.
Величайший триумф карьеры Бисмарка также затруднил – и даже сделал невозможным – реализацию принципа «гибкого баланса сил». Разгром Франции во Франко-прусской войне 1870–1871 годов – войне, в которую Бисмарк втянул Францию ловкими дипломатическими маневрами, – сопровождался аннексией Эльзаса и Лотарингии, немалыми репарациями и бестактным провозглашением Германской империи в Зеркальном зале Версаля в 1871 году. Новый европейский порядок теперь гарантировали всего пять великих держав, две из которых (Франция и Германия) стали заклятыми врагами.
Бисмарк понимал, что потенциально доминирующая сила в центре Европы способна заставить объединиться против себя все прочие государства, как это произошло с Людовиком XIV в восемнадцатом веке и с Наполеоном в начале девятнадцатого столетия. Лишь максимально скромное и сдержанное поведение поможет избежать коллективного антагонизма со стороны соседей. В дальнейшем все последующие усилия Бисмарка сводились к хитроумным маневрам ради недопущения cauchemar des coalitions («кошмара коалиций»), как он выражался, намеренно по-французски. В мире пяти великих держав, говорил Бисмарк, всегда надежнее быть в составе партии из трех игроков. Это означало головокружительную серию временных союзов, частично перекрывавших друг друга и нередко противоречивых (примеры – союз с Австрией и перестраховочного договора с Россией); цель этих действий заключалась в том, чтобы убедить другие великие державы – за исключением непримиримой Франции, – что с Германией выгоднее сотрудничать, нежели объединяться против нее.
Сущность вестфальской системы, адаптированной на Венском конгрессе, состояла в гибкости и прагматизме; эта экуменическая по идеологии система могла теоретически распространяться на любые регионы и подразумевала любые «комбинации состояний». После объединения Германии и «фиксации» Франции как ее вечного противника система утратила былую гибкость. Требовался гений уровня Бисмарка, чтобы сохранять множество обязательств, уравновешивающих систему виртуозными ходами; это позволяло некоторое время успешно избегать общего конфликта. Однако страна, безопасность которой зависит от рождения гения в каждом поколении, ставит перед собой задачу, непосильную для любого общества.
После вынужденной отставки Бисмарка в 1890 году (после ссоры с новым кайзером Вильгельмом II из-за полномочий канцлера) систему перекрывающих альянсов удавалось поддерживать только на пределе сил. Следующий канцлер, Лео фон Каприви, жаловался: мол, у Бисмарка получалось жонглировать пятью мячами одновременно, а ему и с двумя-то справиться трудно. Договор о перестраховке с Россией не стали продлевать в 1891 году на том основании, что он отчасти несовместим с условиями германского союза с Австрией (последний, по мнению Бисмарка, был чисто утилитарным). Почти неизбежно сразу же началось сближение России с Францией. Подобные «перегруппировки» в европейском «калейдоскопе» сил и противовесов случались и прежде. Новизна в данном случае заключалась в институционализации длительности соглашений. Дипломатия приобрела иной статус, сделалась «полем жизни и смерти», перестала быть дополнительным инструментом урегулирования. Поскольку смена союзников могла привести к национальной катастрофе тех, кого «бросали», каждый участник союза отныне вымогал у партнеров полноценную защиту, что неминуемо вело к эскалации кризисов и увязыванию их воедино. Дипломатия теперь сводилась к попыткам укрепить внутренние узы каждого лагеря, что сулило усугубление обид, от самых мелких до серьезных.
О гибкости пришлось забыть окончательно, когда Британия отказалась от политики «блестящей изоляции» и после 1904 года примкнула к «Сердечному согласию» Франции и России. Причем присоединилась она к этому союзу не формально, а полноценно, проведя соответствующие переговоры и приняв на себя моральные обязательства заступаться за союзников. Англия отказалась от прежней политики и прежнего статуса «балансира» в том числе и из-за германской дипломатии, которая спровоцировала череду кризисов (в Марокко и Боснии), стремясь разорвать франко-русский союз и унизить поочередно каждого из союзников (Францию – в Марокко в 1905 и 1911 годах, Россию – в Боснии в 1908 году[57]) – в надежде убедить одного из участников договора в слабости партнера. Кроме того, немецкая военная программа предусматривала создание мощного флота, способного оспорить морское владычество Британии.
Военное планирование подкрепляло противостояние. После Венского конгресса в Европе произошла всего одна общая война – Крымская (Франко-прусская представляла собой конфликт двух противников). Эта война велась из-за конкретного повода и преследовала ограниченные цели. На рубеже двадцатого века военные теоретики – основываясь на достижениях механизации и новых методах мобилизации, – стали рассуждать о полной победе в тотальной войне. Железные дороги теперь обеспечивали быструю переброску войск. При наличии крупных резервов у всех сторон оперативность мобилизации стала вопросом критической важности. Стратегия Германии, знаменитый план Шлиффена, сводилась к следующему: Германии необходимо разгромить кого-либо из своих соседей, прежде чем тот успеет объединиться с другими и нанести удар с востока или с запада[58]. Тем самым в военное планирование вводилось понятие упреждающего удара. Соседи Германии оказались в ситуации постоянного напряжения, вынужденные ускорять собственную мобилизацию и договариваться о совместных действиях для предотвращения угрозы германского вторжения. Мобилизационные планы превратились в основу дипломатии; однако, если политические лидеры желают управлять устремлениями военных, все должно быть ровно наоборот.
Дипломатия, до сих пор придерживавшаяся традиционных, «неторопливых» способов ведения дел, отставала от новых технологий и войны, которой те были чреваты. Дипломаты Европы продолжали считать, что вовлечены в общее дело. Более того, поскольку ни один из множества дипломатических кризисов нового века не обернулся глобальной катастрофой, дипломаты считали это своей заслугой. В ходе кризисов в Марокко и Боснии мобилизационные планы не оказали на ход событий непосредственного воздействия, потому что, несмотря на громогласные заявления, конфликты попросту не успели обостриться до неизбежной военной конфронтации. Как ни парадоксально, именно мирное улаживание этих кризисов способствовало развитию «дипломатической близорукости», когда фактические интересы начали предавать забвению во имя сиюминутных успехов. Стали считать само собой разумеющимся, что тактические победы следует прославлять в националистической прессе, что это нормальный способ политической деятельности, что в ходе противостояний по мелким поводам великие державы могут бросать друг другу угрозы, не допуская перерастания споров в открытую войну.
Но история наказывает за стратегическое легкомыслие – рано или поздно. Первая мировая война началась из-за того, что политические лидеры утратили контроль над собственной тактикой. Почти месяц после убийства в июне 1914 года австрийского кронпринца сербским националистом дипломатия реализовывалась по «неторопливой» модели, доказавшей свою полезность в кризисах последних десятилетий. Четыре недели понадобилось Австрии, чтобы подготовить ультиматум. Начались консультации; поскольку был разгар лета, многие государственные деятели находились в отпусках. Едва в июле 1914 года австрийский ультиматум был предъявлен, потребовалось принимать оперативные решения, и менее чем через две недели Европа ввязалась в войну, от которой впоследствии так и не оправилась.
Все решения принимались в ситуации, когда различия между великими державами были в обратной пропорции к манере действий этих стран. Сложилась новая концепция легитимности – комбинация национального государства и империи, – и ни одна из великих держав не видела в институтах противников главной угрозы своему существованию. Существующий баланс сил выглядел жестким, но не агрессивным. Отношения между коронованными особами были сердечными, можно сказать, по-настоящему семейными. За исключением стремления Франции вернуть Эльзас и Лотарингию, ни одна великая держава не притязала на территории соседей. Легитимность и власть пребывали в действительном равновесии. Но на Балканах, среди осколков владений Османской империи, имелись страны, Сербия в первую очередь, угрожавшие Австрии своими требованиями о национальном самоопределении. Поддержи любая великая держава эти требования, всеобщая война в Европе представлялась крайне вероятной: ведь Австрия состояла в союзе с Германией, а Россия – с Францией. Война, о возможности и последствиях которой не задумывались, обрушилась на западную цивилизацию вследствие локального, по сути, события – убийства австрийского эрцгерцога сербским националистом – и нанесла Европе удар, напрочь уничтоживший память о столетии мира и порядка.