Он пересек площадь, с трудом пробираясь через нарядный поток горожан, текущий из величественной резной кирхи. Миновал ресторанчик, дразнящий аппетитными запахами тушенного в капусте мяса. И обеспокоенно потер глаза.
На двери ломбарда висит огромный замок, белые ставни окон сцеплены шпингалетами. «Geschlossen»[17] – гласит прикрепленная к двери табличка.
Отчаяние сменилось гордостью. Закрытый ломбард тут ни при чем. Да у него и не было никакого желания закладывать кувшин. Так, вышел на улицу, прогулялся. Он, Эдвард Мунк, нашел в себе силы не стать вором.
Художник поправил взмокшими ладонями спрятанный под пальто предмет, и, пошатываясь от слабости, вернулся к себе.
Густав и не заметил, как Эдвард, повернувшись спиной, быстро извлек злополучный сосуд и поставил его на табурет. Он оборвал беззаботно насвистываемую мелодию и весело поинтересовался:
– Где ты был? Ходил к заказчикам?
Эдвард незаметно погладил кошку, спрятавшуюся под впавшим животом, и быстро ответил:
– Да нет, обедал.
– Везет тебе! А я все занят. От заказчиков отбоя нет. Только что вернулся от торговца Фогеля, он хочет разместить в саду скульптуры. И тороплюсь к Шварцу. Буду делать бюст его обожаемой женушки. Кстати. У меня есть приглашение на встречу берлинских художников. Там надо сказать пару слов. Потом будет ужин. Не хочешь сходить сегодня вечером?
«Ужин, – застучало в висках Эдварда. – Будет ужин, должно быть, превосходный ужин».
– Да, я схожу, – едва слышно отозвался Эдвард. И с гордостью уточнил: – Как раз сегодня, не поверишь, совершенно нечем заняться.
Он дождался, пока за Густавом закроется дверь, и принялся чистить свою поношенную одежду. Особенно потертыми оказались брюки. Из протершегося на коленях сукна выглядывала нищета….
Эдвард бросил беглый взгляд в зеркало и ужаснулся. Рубашка без запонок. Он снес запонки в ломбард. Что же делать? В таком виде его никто не пропустит на встречу, и тогда голодная кошка растерзает съежившийся измученный желудок.
Выход нашелся простой и неожиданный.
Пухленькое лицо горничной после просьбы Эдварда сделалось недоуменным.
– Булавки? – девушка даже всплеснула маленькими ручками. – Но зачем вам булавки?!
Эдвард замялся.
– Мой холст… Видите ли, он слишком широкий…
Получив жестянку с булавками, он поблагодарил горничную. И ушел, сделав вид, что не видит в ее глазах желания получить монетку за услугу.
Следующий час Эдвард провел за весьма утомительным занятием. Он аккуратно отрезал красные спичечные головки, накалывал их на булавки, затем скалывал ворот рубашки.
Готово. Художник еще раз глянул в зеркало и удовлетворенно вздохнул. У него на груди – россыпь рубинов. Драгоценные камни, маленькие капельки. Очень красиво. Ну, кто подумает, что это спичечные головки? К тому же, они сияют и искрятся. Да, он совершенно отчетливо видит переливающийся блеск на белом полотне…
Голод заставил Эдварда заботливо проверить приглашение в кармане потертых брюк и погнал в роскошный особняк на Курфюрстендамм.
Художник с кем-то знакомился, смотрел какие-то работы, здоровался с друзьями. Перед глазами все плыло, как в тумане. Эдвард осознал лишь одно: Август Стриндберг привел на встречу Дагни, которая бросила косой взгляд на его рубины.
Булавки кололи грудь. Когда взоры публики были прикованы к Эдварду, намеревавшемуся сказать пару слов о работах художников, им овладела паника. Изо рта не вылетало не слова. Он пытался сказать хотя бы: «Дамы и господа». И не мог, не мог. Рубины жгли невыносимой болью. Малейший вдох – и иглы впиваются в кожу.
За ужином Август, озабоченно вглядываясь в осунувшееся лицо Мунка, с деланной беззаботностью произнес:
– Эдвард, старина, я хочу, чтобы ты написал мой портрет. Хорошо заплачу. Ты ведь потрясающий художник.
Кошка наелась и исчезла. У Эдварда появились силы ответить:
– Конечно. Я постараюсь.
Пусть Дагни видит – ему заказывают работы. Она никогда не пожалеет, если свяжет свою жизнь с Эдвардом. Хоть бы раз коснуться ее тонкой белой руки.
– Август, отвезите меня домой. Я немного устала, – сказала девушка.
Она встала из-за стола, даже не удостоив Эдварда прощального взгляда.
Равнодушная жестокая Дагни. Она украла его сердце. И лучшего друга…
На следующий день, добравшись до роскошной квартиры Августа Стриндберга в самом прекрасном расположении духа, Эдвард установил мольберт в просторной студии. Август и сам рисовал, поэтому студия была ему необходима.
Мунк смешивал краски, с восторгом оглядывая наполненное лучащимся светом помещение. Откуда же берутся эти странно яркие блики? Эдвард вгляделся в пол у кушетки и замер, не желая верить своим глазам. Там лежала крошечная капелька-сережка, точь-в-точь как та, что сверкала накануне в нежно-розовом ушке Дагни.
Эдвард писал Августа, и ему хотелось рыдать от отчаяния. У него больше нет друга. Нет любви. На что надеяться, к чему стремиться?
Подойдя через пару часов к мольберту, Стриндберг поморщился.
– Я похож на женщину! Но я же мужчина. Эдвард, тут надо бы поправить…
Блики от лежащей на полу сережки сверлили стену. Эдвард глянул на них и с вызовом сказал:
– А ты и стал как женщина.
«Только женщины так коварны. Они заманивают в свои сети и оставляют там умирать. И ты прикидывался моим другом. Ты обокрал меня», – мысленно закончил он.
Август вскипел. Кликнул слугу и попросил его принести револьвер.
– Какой у тебя противный слуга, – пробормотал Эдвард, вновь принимаясь за работу. – Бежит, куда ты скажешь. Все выполняет. Он просто сволочь.
Рука Августа потянулась к лежащему на подлокотнике кресла оружию, и Эдвард срывающимся голосом продолжил:
– Да, ты как женщина. У тебя противный слуга. И если ты великий живописец Скандинавии, то я – великий писатель Скандинавии…
Через час, измученный выпадами Мунка, Август вскочил с кресла и выпалил:
– Забирай портрет, он мне не нравится. И не приходи сюда завтра. Нет, не надо заканчивать работу. Меня она больше не интересует!
Возвращаясь домой, Эдвард машинально запустил руки в карманы пальто и резко остановился. Они были полны монет, его карманы.
«Проклятый Август», – застонал он, выбрасывая деньги на обочину дороги.
Но через секунду он вернулся за ними, быстро собрал и, озабоченно оглянувшись по сторонам, зашагал вперед.
У него есть деньги. Отлично. Он пойдет к Эльзе, и будет с ней, и отомстит и Дагни, и Августу.
С Эльзой его познакомил Густав. Он обошел ближайшие публичные дома и вернулся в мансарду радостный и оживленный.
– Отыскал отличную женщину. Она такая мягкая, спокойная. Настоящая баварка. Ненавижу норвежек. Они слишком заносчивые. Даже норвежские шлюхи словно помнят те времена, когда наши предки-викинги уходили надолго в море, оставляя на женщин хозяйство, вынуждая их становиться сильными и независимыми. Теперь и проститутки пытаются бороться за свои права и заламывают такую цену… Пойдем. Эльза берет недорого, – тараторил Вигеллан, тормоша застывшего у мольберта Мунка. – Да оставь ты свою картину, никуда она от тебя не денется!
Берлинский публичный дом ничуть не поразил Эдварда. Норвежские, французские – все они похожи как две капли воды. То же фальшивое пианино, потрепанные официанты разносят шампанское, сонные женщины в вызывающе ярких платьях делают вид, что им интересно разговаривать с плотоядно их разглядывающими мужчинами. И все знают, чем закончится вечер. И сколько это будет стоить. Честно и слегка противно.
Эльза Эдварду не понравилась. Толстая и глупая, она часто смеялась, показывая щербатые потемневшие зубы. Только волосы ее были по-настоящему хороши – рассыпанные по плечам теплые солнечные лучи. А брала она, и правда, просто смешные деньги. Причину такого великодушия Эльза объясняла следующим образом: «Мой братик тоже, как и вы, малюет. Один он у меня остался. Ушел из дома, писем не пишет. И я решила: буду добра с художниками. Может быть, кто-нибудь сделает доброе дело и моему Фридриху…» Об одном Эльза просила своих норвежских любовников. Чтобы приходили не в публичный дом, а в ее каморку на чердаке. Боялась, что хозяйка, узнав, как мало она берет с художников, лишит ее места. «А все-таки лучше сидеть в доме терпимости, чем шататься по улицам», – постоянно повторяла Эльза.
Эдвард ходил к ней редко. Было что-то гадкое в ее мягкой податливой плоти. Она всасывала его с нескрываемым удовольствием, липким, грязным. Эльза не нравилась Эдварду, но теперь это не имело ровным счетом никакого значения.
Слегка запыхавшись, он вбежал на чердак и распахнул дверь. Свеча освещала раскинувшееся на кровати тело, невероятно обольстительное в полупрозрачной тонкой рубашке.