Их седой и одышливый участковый, явный прототип киношного Анискина, случайно проходил мимо. И увидел Сашка, упражнявшегося с любовно сделанной катаной на подвешенном к старому турнику толстом чурбане. Подошел поближе, задумчиво покачал головой, глядя на лихие удары – половина чурбака уже белела щепками на земле; похвалил отделку эфеса и лезвия.
Потом долго беседовал с матерью, просветив ее в некоторых разделах уголовного кодекса, касающихся изготовления, хранения и ношения… Сам участковый, впрочем, слишком опасным увлечение Сашка не считал, повидав на своем веку немеряно самодеятельных оружейников, он вполне обоснованно куда сильнее опасался тачающих заточки из напильников и финские ножи с наборными пластмассовыми ручками…
Он подошел к Сашку со спины, вот в чем еще дело. Если бы увидел лицо и глаза в момент расправы с безвинным бревном – может, отнесся бы ко всему немного иначе…
Как бы то не было, клинки к этому лету из дома Сашка исчезли (ну, если уж совсем честно, просто не мозолили глаза окружающим); он заканчивал техникум и все размышлял, как же сообщить матери, куда сын собирается подавать документы.
* * *
Динамит не стал подстерегать Сашка у ночной околицы в компании рослых приятелей. Такое никак не укладывалось в его кодекс чести. Он подошел субботним утром к стоявшему на остановке Сашку (тот собирался в город, в Эрмитаже открылась индонезийская выставка, на которой, по слухам, были интересные образцы крисов с волнистыми, извивающимися как змея лезвиями). Подошел и спокойно сказал, кивнув в сторону:
– Пошли, поговорим?
И они пошли, обогнув ограду из поставленных торчком бетонных плит, окружавшую разрушенный в войну дворец графов Строгановых, былых собственников этих мест – печальный остов здания с обрушенными перекрытиями уже пару десятилетий собирались отреставрировать, да все как-то не доходили руки. Когда изгиб забора скрыл их от глаз собравшегося в ожидании автобуса народа, Динамит остановился и повернулся к Сашку. Он не собирался вызывать его на честный поединок или романно предлагать защищаться.
– Зря ты это сделал, – почти печально сказал Динамит – и ударил.
Удар был резкий, неожиданный, взрывной – один из тех ударов, за которые Динамит заслужил свое прозвище. Рот Сашка засолонел кровью от разбитых губ, он припечатался спиной к бетонной ограде, и, как каучуковый мячик отскочив от нее, контратаковал. Динамит уклонился несколько даже лениво и ударил снова – в корпус.
Гонявшие неподалеку на утоптанной лужайке мяч парни забросили игру и пододвинулись поближе; два возвращавшихся с речки юных рыболова застыли на дорожке с удочками в руках. Вмешаться никто не пытался – раз Динамит кого-то бьет, значит так и надо.
Сашок не был пацифистом, подставляющим другую щеку. А Динамит показался ему просто психом, непонятно почему к нему привязавшимся. Сашок дрался как мог и умел, но где уж ему было устоять против лучшего бойца Спасовки и окрестностей…
Динамит бил сильно и точно, но без злобы, без боевого азарта – словно торопился закончить неизбежную и неприятную работу; и сопровождал каждый удар советами-нравоучениями: от довольно мирного пожелания сидеть вечерами дома и играть в солдатики – до весьма грубого наказа заняться извращенным сексом с собственной задницей…
Когда Сашок перестал подниматься ему навстречу, Динамит тут же остановился. Бить лежащих он считал ниже своего достоинства. Посмотрел на ворочавшееся в пыли тело, сказал спокойно (даже дыхание у него не сбилось):
– Больше так не делай.
И ушел размеренными твердыми шагами.
* * *
Сломанный в шейке зуб болел нестерпимо, ребра отзывались острой болью при каждом вздохе, один глаз заплыл огромным фингалом, да и вторым Сашок мало что видел вокруг (он спрятался от всех в своей маленькой мастерской, оборудованной в сарайчике) – слезы обиды и боли превращали знакомые предметы во что-то новое, незнакомое, искаженное – и падали на книжку, раскрытую на старинной гравюре. Изображенный там мушкетер в коротеньких штанах и обтягивающих шелковых чулках улыбался беззлобно и целился в кого-то из старинного фитильного мушкета…
Целился, чтобы убить.
* * *
Наташке от Динамита, утолившего жажду полагавшейся мести расправой с Сашком, досталось гораздо меньше. По крайней мере, выходить из дому в закрывающих пол-лица солнцезащитных очках и штукатурить лицо толстенным слоем косметики ей не пришлось.
Наблюдательные подруги заметили, что несколько дней она ходила неестественно прямо и когда садилась, то не сгибала спины. Как болезненно она справляла малую нужду (сильно болели отбитые Динамитом почки) и как подозрительно изучала результат этого процесса, опасаясь увидеть кровавые разводы – этого не видел никто, и никто не слышал, что она при этом шептала. Имени Наташка, впрочем, не упоминала – только обидные и малоцензурные эпитеты.
* * *
Через три дня Козырь сказал Динамиту:
– Тут, кстати, у меня ошибочка вышла. Этот чувак-то не с твоей Наташкой уходил, всё пацаны перепутали, а я повторил – с Лукашевой он ушел, с городской, знаешь у бабки ее дом возле пруда, третий от сельпо?
Приятели полулежали на молодой, яркой, еще не успевшей запылиться июньской травке, на пригорке за сельским домом культуры и умиротворенно попыхивали сигаретами.
– Ну и ладно, – равнодушно сказал Динамит. – Пусть будет ей как аванс, в следующий раз зачтется…
* * *
А еще через неделю Игоря Геннадьевича Сорокина, больше известного под прозвищем Динамит, хоронили.
Хоронили в наглухо закрытом гробу – работники морга наотрез отказались даже попытаться сделать с телом что-либо, позволяющее выставить его на обозрение. Позднее в предоставленном в суд заключении экспертов говорилось, что Динамит получил девяносто три колотых и рубленых ранения.
Вполне может быть, что судмедэксперты и сбились со счета – пах, грудь, лицо Динамита, да и другие части тела были в буквальном смысле слова превращены в фарш бритвенно-отточенным клинком (широкая, тяжелая, не длинная, больше похожая на меч драгунская шпага образца 1747 года) – где уж тут точно сосчитать удары и раны.
Мать, рыдая и срывая ногти, пыталась открыть на кладбище приколоченную крышку гроба, билась в истерике – осторожненько оттащили, вокруг захлопотали родственницы в черном, капая в стакан остро пахнущие капли…
Наташка на похороны не пошла, вызвав легкое удивление подружек.
На поминках говорили много и хорошо – не льстили и не врали, сами были свято уверены в тот момент, что потеряли самого умного, доброго, талантливого. Друзья-приятели, чуть ли не в первый раз пьющие водку открыто, рядом и наравне со взрослыми – сидели с мрачно-торжественными лицами, больше помалкивали, лишь выйдя перекурить, собрались тесной своей кучкой, обсуждали вполголоса страшное и небывалое событие; впрочем, жизнь продолжалась и выпивка делала свое дело, на втором перекуре захмелев, повеселели, кто-то рассказал анекдот, не смешной – дружно похихикали, тягостное чувство невозможности и нереальности происходящего помаленьку отпускало…
* * *
Приговор Сашку не прозвучал. То ли сам додумался, то ли адвокат посоветовал описать так происходившее (адвокат был знаменитейший, легко согласившийся на мизерную сумму гонорара – громкое дело обещало отличную рекламу).
Сашок говорил на суде без эмоций. Сухо и очень подробно перечислял, дополняя слова аккуратными жестами, последовательность и красивые названия ударов и выпадов. И, еще более подробно, – их результаты, называя отсекаемые части тела совершенно по-научному, словно имел перед глазами анатомический атлас человеческого тела.
На середине перечисления раздался глухой звук, какой издает бильярдный шар (настоящий, из слоновой кости, не керамическая или пластиковая подделка) падающий со стола на пол – мать Динамита, позеленевшая, нетвердыми шагами идущая к выходу из зала, рухнула в проходе; отец, с мертво-неподвижным лицом, во время всего рассказа Сашка не отрывал от него глаз – странное, очень странное было в них выражение…
В конце концов и судьи не выдержали этого методичного, спокойного и кровавого перечисления, объявили перерыв в заседаниях и послали Сашка на повторную психиатрическую экспертизу (первая признала его дееспособным и обязанным нести за все ответственность).
Процесс так и не возобновился.
Сашка упекли в областную психушку, что на станции Саблино – знающие толк люди говорили, что это куда хуже зоны, любой срок когда-то кончается, а лечить, причем весьма болезненно, могут всю оставшуюся жизнь…
Впрочем, защитник посчитал такой исход полной своей победой. Конфиденциально называл матери Сашка сумму, за которую ее сын через три года может вернуться на волю. Называл и другую, значительно большую, гарантирующую освобождение буквально через пару месяцев обязательных процедур.