— Я знал, что так будет, — время от времени бормотал он себе под нос. — Я знал, что так будет, но и пальцем не пошевелил. Это я виноват. Я виноват в их смерти. Это то же самое, если бы я сам их убил, и нет мне оправдания. Нет мне оправдания.
Меня дрожь брала на него смотреть — слабого, ни на что не годного, — по большому счету, это было не менее страшно, чем то, что сделали с Эзопом и мамашей Сиу, а может, даже страшнее. Я не был совсем бессердечным, но жизнь, она для живых, и как бы ни был я потрясен убийством, я все равно оставался ребенком, с шилом в заднице, с пружинками в пятках, и не понимал, как можно столько времени стонать да причитать. Сам я пролил свои слезы, откостерил Господа Бога, побился головой о стену, потратив на это занятие несколько дней, после чего поднялся, готовый оставить прошлое прошлому и делать другие дела. Возможно, подобное свойство характеризует меня с не слишком хорошей стороны, однако что было, то было, и нет никакого смысла делать вид, будто было иначе. Я тосковал по Эзопу, по мамаше Сиу, мне мучительно их не хватало, но они оба лежали в могиле, и никакими соплями их было не возвратить. Так что, с моей точки зрения, и мастеру следовало подниматься и начинать снова вкалывать. Я по-прежнему мечтал о славе, пусть это, возможно, и было по-свински, но я не мог больше ждать, я спешил подняться в зенит и потрясти весь мир.
Подумайте же, до какой степени я был разочарован, когда июнь плавно перешел в июль, а мастер Иегуда продолжал лежать носом к стенке; прикиньте, насколько я скис, когда июль уступил место августу, а он так и не пришел в себя. Дело было не только в рухнувших планах, а в том, что он меня бросил, надул и подвел. Мне открылся в нем крупный изъян: я понял, что он не желает нюхать дерьмо, в какое его ткнула носом жизнь, и осудил за отсутствие твердости. Я привык следовать ему во всем, привык подпитывать силы из источника его сил, а он теперь вел себя как обыкновенный человек, как придурочный оптимист, который громко визжит от счастья, когда случится что-то хорошее, но ни за что не желает смириться с плохим. С души воротило смотреть на эту развалину, и чем дольше он горевал, тем больше я в нем разуверивался. Если бы не миссис Виттерспун, наверное, я плюнул бы и сбежал.
— Твой мастер большой человек, — сказала она как-то утром, — а у больших людей большие чувства. У них все больше, чем у людей, — и радость, и гнев, и горе у них больше. Сейчас ему больно, и чтобы справиться с болью, ему нужно больше времени, чем другим. Не бойся, Уолт. Он поднимется. Только наберись терпения.
Она именно так и сказала, но я в глубине души усомнился, что она сама себе верит. Я чувствовал, как чем дальше, тем больше в ней нарастает тот же протест, что во мне, и радовался единому взгляду на столь серьезные вещи. Она, эта миссис Ви, была еще тот орешек, и теперь, поселившись у нее в доме и наблюдая за ней каждый день, я обнаружил в нас куда больше общего, чем мне казалось раньше. На нашей ферме зимой она была гостья и вела себя соответственно, стараясь ради Эзопа с мамашей Сиу соблюдать все правила и приличия, чтобы их не оскорбить, но здесь, на своей территории, она была свободна, и я впервые увидел ее настоящей. Недели две я только и делал, что таращил глаза, одинаково изумляясь и количеству вдруг обнаруженных у нее дурных привычек, и той легкости, с какой она им потакала. Я говорю даже не о том, сколько она пила (джин с тоником миссис Виттерспун принимала раз этак шесть или семь на день) или сколько курила (дымила она с утра до ночи, причем крепкие сигареты, каких уже и не делают, например «Пикаюнз» или «Милый капрал»), но о некоей общей свойственной ей расхлябанности — будто бы под внешностью светской дамы жила, время от времени прорываясь наружу, самая что ни на есть оторва. Стоило миссис Виттерспун принять стаканчик-другой, ее как прорывало, и она начинала сыпать, причем со скоростью хорошего армейского автомата, уж до того крутыми, забористыми словечками, каких я от женщины и не слыхивал. После той непорочной жизни, которой я жил на ферме, я наконец отвел душу, увидев в ней человека, кто плевал на все высшие смыслы и стремился лишь зарабатывать деньги да жить на них в свое удовольствие. Потому мы быстро сдружились и, предоставив мастеру самостоятельно утирать себе слезы, днями вместе потели, а вечерами скучали, почти что не расставаясь все то жаркое лето в Вичите.
Я знал, что и ей нравится проводить время со мной, но не хочу преувеличивать и говорить о якобы глубокой ее ко мне привязанности, по крайней мере тогда, в самом начале нашего знакомства. Тогда у нее были вполне определенные резоны поддерживать во мне бодрость духа, и как ни хотелось бы мне отнести это на свой счет — вот, мол, какой я был классный, какой остроумный и так далее, — на самом деле ее волновало только будущее личного счета в банке. С какой бы еще стати толковой и привлекательной женщине могло прийти в голову столько возиться с недомерком вроде меня? Она видела во мне удачное капиталовложение, живые денежки и понимала, что, проявив по отношению к моему таланту соответствующие предусмотрительность и заботу, потом станет самой богатой женщиной в целых тринадцати штатах. Не хочу сказать, будто нам не бывало весело, но она-то впустила в меня коготки и держала при себе, исходя исключительно из собственных интересов, — чтобы я не удрал прежде, чем принесу доход.
Пусть так. Я ее не осуждаю, и более того, окажись я на ее месте, возможно, и сам поступал бы именно так. Но вот что меня уедало, и не раз, так это с каким равнодушием она относилась к моим чудесам. Все то мучительнейшее лето я не оставлял упражнений и работал не меньше, чем час или два в день. Чтобы людей, проезжавших мимо, не хватила кондрашка, работал я только в доме: поднимался в гостиную на втором этаже и закрывал ставни. Миссис Виттерспун редко приходила на меня взглянуть, но даже если все-таки приходила, смотрела на кувырки в воздухе, не дрогнув ни мускулом, с тем спокойным, холодным вниманием, с каким мясники оценивают сорт мяса. И какие бы потрясающие трюки я ни исполнял, они были для нее в порядке вещей, столь же обыкновенными и объяснимыми, как шум ветра или же смена лунных фаз. Возможно, она бывала слишком пьяна, чтобы заметить разницу между чудом и природным явлением, возможно, ее просто нисколько не волновала загадка левитации, или же ей надоело смотреть, как я проплываю по воздуху над стульями и столами в давно осточертевшей гостиной, но так или иначе, она менялась, только когда речь заходила о развлечениях, и ради какой-нибудь третьесортной ерунды была готова вести машину в любой ливень. Моя работа была для нее средством для достижения ее целей. И пока цель оставалась недостижимой, на мои средства ей было плевать.
Тем не менее нужно отдать ей должное, относилась она ко мне хорошо. Какими бы причинами она ни руководствовалась, в черном теле меня не держала и не раз без колебаний раскошеливалась, чтобы доставить мне удовольствие. Через два дня после нашего появления она взяла меня на центральную улицу, где стояли лучшие магазины, и купила мне полный комплект одежды. Потом повела в мороженицу, потом в кондитерскую, потом в игровые автоматы. Она опережала мои желания, и я еще сам не успевал сообразить, что бы такое захотеть, как она мне это уже предлагала, уже вкладывала мне в руки, коротко подмигнув и слегка потрепав по макушке. Не могу сказать, будто испытания, выпавшие на мою долю, отбили у меня вкус к хорошей жизни. Я спал на мягкой постели на вышитых простынях в ворохе подушек, ел с гигантских тарелок вкусную еду, приготовленную ее темнокожей служанкой по имени Нелли Боггз, и ни разу два дня подряд не надел утром тех же трусов. После обеда, чтобы не маяться от жары, мы чаще всего уезжали в ее изумрудном седане за город, где, открыв все окошки, колесили по пустым дорогам, и воздух свистел вокруг нас со всех сторон. Миссис Виттерспун любила скорость, и, кажется, никогда я не видел ее такой счастливой, как в тот момент, когда она, в перерыве между двумя глотками, сделанными из серебряной фляжки, нажимала на газ, смеялась, и ее стриженые рыжие волосы трепетали, как ножки перевернутой каракатицы. Она ничего не боялась, ей просто не приходило в голову, что на скорости семьдесят — восемьдесят миль в час кто-нибудь может погибнуть. Когда стрелка спидометра начинала ползти вверх, я изо всех сил крепился, стараясь хранить спокойствие, и хранил его до шестидесяти пяти, до семидесяти, а потом не выдерживал. Внутри поднималась паника, что-то делалось с животом, и я начинал вовсю стрелять вонючими очередями. Нечего и говорить, как я умирал от стыда, особенно если учесть, что миссис Виттерспун была отнюдь не из тех, кто оставлял неприличное поведение без внимания. Когда это произошло в первый раз, она так расхохоталась, что я думал, у нее голова оторвется. А потом, без предупреждения, резко затормозила, отчего машину занесло, а у меня сердце вовсе упало в пятки.