"Обязательность необязательного", как и другие лучшие произведения Абу-ль-Аля, направлено к прославлению разума, без которого невозможен осмысленный труд, свершение человеком возвышающего его дела, подлинной славы и смысла его существования. Люди, по словам поэта, равны безотносительно к тому, какому роду, племени, народу они принадлежат.
Пусть знатный хашимит[101] не похваляется
Перед человеком из племени берберов[102].
Истиной клянусь, что халиф АлиРавен в глазах жизни его рабу Кандару.
(Перевод Б.Я. Шидфар)
И еще:
Добро — это не пост, из-за которого истаяло телотого, что его соблюдает.Это не молитва и не власяница, надетая на тело,Добро — это когда ты отбросишь в сторону зло,Когда ты, отряхнувшись, выбросишь из сердца злобу изависть.Верблюды и овцы не перестают дрожать от страха,Боясь, что их растерзают, — ведь неверно, что левстал отшельником.
Абу-ль-Аля обеспокоен жестокостью, суровыми нравами феодального общества, в котором прошла его жизнь. Он был противником тех, кто мирился с невежеством и насилием, оправдывая их отсталостью, предрассудками, мистикой, взглядами разных течений и толков ислама и других религий. Мрачность окружающего, однако, тяжело ранила его:
Я вижу, как нескончаем бред, которым всякая общинаНаполняет свои извлечения и комментарии.
И все же, ослепнув в детстве после изнурительной болезни, живя скромно, травимый ретроградами (из них богослов Ибн аль-Джаузи даже спустя более столетия после кончины Абу-ль-Аля в сочинении "Козни дьявола" пропел хвалу высшей силе, лишившей будущего поэта зрения!), он сохранил жизнелюбие, гуманность, оптимизм. В продиктованных им стихах читаем:
Из грязи создал господь человека,Не говорите же, что он погряз в грязи…
А то, что в условиях отсутствия книгопечатания эта живая, мудрая, свободолюбивая, вольнодумная поэзия сохранилась, — хотя, к сожалению, не полностью, — свидетельство того, что и в темную ночь средневековья у нее было больше друзей, чем недругов. Они ценили откровенное яркое слово Абу-ль-Аля и тогда, когда он писал прозой, ценили его не всегда легкие для чтения "Послания" — "о прощении" и "об ангелах", где, дабы усыпить бдительность духовных цензоров — мухтасибов, сбить их с толку, он вынужден был прибегнуть к приему самоуничижения. Современный биограф сообщает, что о смерти Абу-ль-Аля сразу же узнали его ученики и почитатели в разных странах. Арабский писатель и ученый, автор биографического "Словаря литераторов" Якут (Йакут, 1178 или 1180–1229) рассказывает, что риса[103] на его смерть написали 84 поэта, а его могилу (в небольшом сирийском городе Мааррат-ан-Нумане, где родился и умер Абу-ль-Аля. — Л.К.) посетило несколько тысяч человек. "Только за одну неделю на могильной плите поставили свою печать более двухсот его учеников из Маарры, Кафр Таб, Халеба, Тебриза, Исфахана, Саруджа, Рамлы, Багдада, Массисы, Нишапура, Анбара и разных городов Андалусии"[104].
Значение творчества Абу-ль-Аля не только для Востока, но и для Запада отмечалось не раз. Так, исходя из его вольнодумных высказываний в "Аль-Лузумийят" и в некоторых других произведениях, немецкий арабист Аугуст Фишер (1865–1949) в посмертно опубликованной работе говорил о том, что средневековое движение европейского свободомыслия, позднее нашедшее выражение, в частности, в известном трактате "О трех обманщиках" ("De tribus impostoribus"), идейно связано с влиянием Абу-ль-Аля. Указывая на живое общение и энергичную переписку, которые имел Абу-ль-Аля "с выдающимися умами" разных стран, А. Фишер пишет: "Его мысли должны были достигнуть в Сирии ушей и глаз многих и оттуда найти дорогу в Южную Италию и Андалусию, потому что связи между Востоком и Западом были оживленными". Если "по предложению и обвинению папы Григория IX острое слово о трех обманщиках было высказано Фридрихом II" (1194–1250), то в этом нет ничего удивительного: император Фридрих II, как пишет А. Фишер, с детства владел арабским языком, "при его дворе в Палермо играли большую роль сарацины" и, "питая большой интерес к мавританскому мусульманскому просвещению", он мог знать и смелые мысли, высказанные Абу-ль-Аля. К тому же, по мнению А. Фишера, Фридрих II "был свободомыслящим и страстным борцом с религиозными предрассудками"[105].
С критикой догмата о несотворенности Корана Абуль-Аля выступил, по-видимому, еще в молодые годы[106] в комментарии на сборник стихотворений видного арабского поэта аль-Мутанабби (915–965), которого высоко ценил. В сборнике аль-Мутанабби содержалось немало вольнодумных мотивов. Явно поддерживая предшественника, Абу-ль-Аля назвал свой отклик на его стихи "Му'джиз Ахмед" — "Чудо Ахмеда". Рукописи комментария сохранились, одна из них находится в собрании Института востоковедения Академии наук СССР в Ленинграде. Описавший ее арабист, отметив необычность ("кощунственность") его названия для мусульманина, пояснил, что оно "заключается в двусмысленной игре именем Ахмед и возникающем из этой игры намеке: это, с одной стороны, имя поэта, с другой же — частая замена имени пророка Мухаммеда (так он по мусульманской традиции один раз назван в Коране: 61:6. — Л.К.), как Коран является чудом, открытым Аллахом Мухаммеду, так стихи ал-Мутанабби являются чудом, созданным им самим"[107]. Так в замаскированной форме, воздав должное аль-Мутанабби, Абу-ль-Аля сумел сказать о несостоятельности учения о превосходстве и неподражаемости Корана.
Проницательность и смелость молодого Абу-ль-Аля в той среде, для которой он создавал свой комментарий, должна была усиливаться еще оттого, что по исламской догме ничто созданное людьми не может сравниться с ниспосланным Аллахом своему пророку — наби — предвечным Кораном, а в "Чуде Ахмеда" восхвалялись стихи поэта по прозвищу аль-Мутанабби или, иначе, Лжепророка! Таковы были острота и тонкость таланта Абу-ль-Аля уже в начале его творческого пути.
Несостоятельность догмата о несотворенности Корана мутазилиты и их предшественники доказывали и не лишенными интереса сопоставлениями с отвергаемым исламом христианским учением о Иисусе Христе. Если эта книга, говорили они, — слово божье, вечное, как бог, тогда нет различия между мусульманской верой и христианским учением о единосущности Христа богу: на место сына божьего у мусульман лишь ставится Коран.
Как мы уже отмечали, проповедь ислама с самого начала, еще в Мекке, встречала противников среди носителей устного поэтического творчества арабов, поэтов. Сломить настроения, связанные с трудно изживавшимся духовным наследием первобытнообщинного строя и культурными влияниями рушившихся под ударами войск Халифата государств древнего рабовладельческого мира, было непросто. Свидетельства этому сохранились в старейших памятниках арабского и арабоязычного песенного творчества, в том числе в знаменитой многотомной "Китаб аль-агани" ("Книге песен") Абу-ль-Фараджа аль-Исфахани (897–967).
Нельзя сказать, что в то время в Халифате Омейядов (661–750) царила веротерпимость. Дошедшие до нас данные свидетельствуют о том, что отгородившиеся от народа халифы и близкая им феодальная знать, не считаясь с устанавливавшимися на основе Корана (2:216; 5:92–93) запретами, предавались азартным развлечениям и вину, устраивали пиры, приглашая на них певцов и актеров, "жеманников". Именно к этой феодализирующейся знати и служившим ей кругам можно отнести выводы, сделанные уроженцем Ливана, известным историком арабов Филиппом Хури Хитти (род. в 1886 г.) о том, что "Мекка, а в еще большей степени Медина стали за время Омейядов колыбелью песни и консерваторией музыки. Они доставляли двору (халифов. — Л.К.) в Дамаске все больше талантов. Напрасно консерваторы и улемы (богословы и законоведы ислама. — Л.К.) выдвигали обвинения, объединяя музыку и пение с пьянством и азартными играми; подчеркивали, что это запрещенные удовольствия (malahi), и приводили хадисы пророка, относящие такого рода развлечения к наиболее сильным дьявольским соблазнам"[108].
Халифат Омейядов являлся классовым государством, и то, что позволяла себе господствующая в нем знать, было запретным для народа, в том числе и для тех певцов и музыкантов, которые развлекали халифа и его приближенных. Они были вынуждены постоянно опасаться гнева властей и духовенства, а также тех, кто был фанатично настроен.
Вот иллюстрация — конец карьеры известного певца Са'иба Хасира, попавшего в Халифат в качестве подати, выплачивавшейся правителем Ирана. Племянник халифа Али купил право покровительствовать ему. Однажды Са'иб Хасир оказался у воинов халифа. Чтобы обезопасить себя, он сказал им: "Я певец… служил эмиру верующих Йазиду, а еще до него — его отцу". Они сказали: "Так спой и нам!" Он начал петь. Затем один из них подошел к нему и сказал: "Ты хорошо спел, клянусь Аллахом!" — и отрубил ему мечом голову. Халиф же, когда ему доложили об этом убийстве, промолвил: "Поистине, мы принадлежим Аллаху"[109].