Наконец, порешил он так, что быть кресту тельником: станет его носить сам на груди под рубахой, на доброе здоровье и на спасенье. Незачем в люди ходить срамиться.
Стал он его накаливать да поколачивать. Раз стукает в плиточку, — обрежет. Раздует мехами уголья, — опять крест всунет и накалит и опять расколачивает: все ему великим кажется. Начал калить такой уже крестик, что едва клещами защемливает, чуть он в них держится. На беду пришла босомыга-девчонка от матери угольков попросить. И нашла, дура, место: просить углей у кузнеца, что у калашника теста, когда их либо у самого нет, либо самому нужны. И сказала ту просьбу под руку, когда переносил кузнец крестик из горна на наковальню. Сорвался он с клещей да прямо в ведро с водой, о которое кузнец еще на пущую беду спотыкнулся, «Пшик» — зашипело в ведре и клубочек белого пара взыграл и обозначился. Пришлось кузнецу хлопнуть по бедрам, расставить ноги, вскинуть руками и вымолвить такие слова, что на всю Русь и теперь еще все отдаются эхом:
— Вот-те и семипудовый пшик!
Впрочем, толкуют про иного кузнеца и по другому. Этот был посчастливее: к нему на дом или прямо в кузню принесли работу. Понадобилось мужику наварить лемех для сохи.
— Надо бы, вот, друг, поточить: спусти малость!
Пришла, наконец, мужику пора установлять эту coxy, — пришел он к кузнецу справиться: не готово ли?
— Прости, друг, ради Бога! маленько перевалил я твое железо: лемеха у меня теперь не выйдет, а выйдет разве сошник.
— Навари сошник, что делать!
Стал кузнец сошник ладить — не выходит.
— Что же выйдет?
— Топор я тебе выкую, такой топор, что с ним весь свет пройдешь и мне спасибо назад принесешь.
Похвастал мастер — не травы покосил: спина не заболела, а топора не выковалось. Посулил сделать косарь, — и на нем пережег железо. Выхвастался потом на нож, — и на том погорело железа столько, что обушок вышел таким же острым и тоненьким, как самое лезо.
— Что теперь станешь делать?
— Да гвоздь можно выковать, какой хочешь: хоть двоетес, чтобы стена затрещала.
Визжал под молотом и ножик, а гвоздь из него вышел такой маленький, что в сапог вбивать его не стоит, и даже в руках держать стыдно.
— Сделай что-нибудь поладнее: что сможешь?
— Можно теперь сделать один только пшик.
— Делай пшик, сделай милость! Хоть чем-нибудь на счастье с тобой поквитаться!
С КОЛОМЕНСКУЮ ВЕРСТУ
В таком нелестном подобии является в представлении московских людей высокий человек, превосходящий на целую голову прочих и, стоя, например, в толпе, мешающий задним видеть впереди себя. По большей части такой человек неуклюж, неловок, неповоротлив, что называется на севере «жердяем» и «долгаем», а повсеместно «верзилой» и «долговязым». Для московских жителей такие большерослые люди представляли подобие тех столбов, которые царь Алексей Михайлович расставил от Москвы до своей любимой загородной летней резиденции — села Коломенского. Это был первый опыт обозначения видными знаками верстовых измерений, существовавших издавна в одном лишь призрачном представлении с обязательною неточностью самой меры. Неточность зависела столько же от сметки расстояний на глазомер, сколько и от условной подвижности или изменяемости самой меры, и при этом не одних только верст, но и саженей. Древнейшая сажень была короче нынешней, и таких требовалось в версту целая тысяча. Впоследствии верста стала составляться из семисот сажен, и такое-то количество их и велел уложить царь Алексей в ту видимую версту, которая ушла в поговорку. Царь Петр I повелел считать в версте пятьсот сажен, что и намечали впоследствии по всем казенным почтовым дорогам пестрыми верстовыми столбами, покрашенными в три национальные цвета. За такой-то столб задел в степи хохол, изумленный невиданною диковинкою, и остался недоволен.
— Ажно проехать стало неможно: проклятые москали верстов по дороге понаставили!
На самом деле консервативное начало высказалось и в этом нововведении: еще на нашей памяти в захолустных местах семисотные версты предпочитались пятисотным, взаимно соперничая. Требовался переспрос: по какому счету принято на проселках, где не поставлено столбов, разуметь дорожную версту. Конечно, всего чаще случалось получать в ответ всем известное объяснение расстояний в нашей пространной и неоглядной Руси: «Меряла баба клюкой, да и махнула рукой, — быть-де так!»
КАРЕЛЬСКИЙ ВЕРСТЕНЬ
Кроме коломенской версты на св. Руси доводится набегать еще на «карельский верстень». Так произносят слово верста северные инородцы, да и в самом деле, «верстень» представляет собою весьма характерную особенность и своеобразную единицу меры в тех непроходимых лесистых и болотистых местностях. Не спу ста у архангельских поморов сохранилась поговорка: «карельский верстень, — поезжай целый день». «Баба мерила, да оборвала веревку». Такие версты и называются «карельскими»: тонки да долги. Прямо смотреть, рукой подать, да надо тянуться через такие зыбуны, где и легкая лисичья нога не удержится. Объезды десятками верст оставляют такое мучительное впечатление, что не забывается десятками лет, и при воспоминании о карельском верстене у испытавшего такое горе пробегает мороз по коже. Переезжает лесничий с карелом на дырявое лодке через широчайшее Топозеро, чтобы попасть на интересный остров с остатками знаменитого раскольничьего скита Федосеевского толка, — и мучается ожиданием половины пути. От берега до берега насулили 12 верст, — истратили пять часов, а все еще далеко до места. По пути оказался маленький болотистый, топкий островок:
— Вот теперь половина будет, — подсказывает карел.
— Вот тут-то, должно быть, и оборвалась у вашей бабы веревка.
В ответ на это замечание следует точное и откровенное объяснение в утешение измученного проезжего человека:
— Задняя половина больше, — передняя половина «горазд — поменьше».
ДВА ДЕВЯНОСТА
Одно девяносто потребовало филологических исследований, два девяноста имеют уже историко-географическое значение. В записках Академии Наук 1878 года, том 31-й, напечатана статья Прусика, директора гимназий в Руднице, в Богемии, в которой доказывается, что это слово неправильно пишется девяносто, и на основании сличение с греческим и латинским названием этой цифры, необходимо писать девеносто. По следу этой записки в «Филологических Записках» 1879 г., выпуск I, другой исследователь, Ф. Ржига, на основании законов русского языка, настойчиво и доказательно опровергает мнение чеха и советует писать девяносто, как принято. Он производит это слово от девять до ста, что подтверждается и в звуковом отношении в области славянской речи. «Непосредственный или последний десяток ко сту, до ста будет = 90. Итак спросим еще: что значить «девять до ста? или к какому числу можно добавить до ста?
x + 9 — (100 — 1)
x + 9 — 99
x = 90.
Ответ заключается в самом вопросе, — это значит, что число 90 достаточно обозначено славянами: девять до ста = (девяноста) = девяносто».
Вполне подчиняемся этому решению и будем вперед следовать этому указанию, как поступили же в самом заголовке предлагаемой статьи. Для нас же важны не одно, а именно два девяноста.
Народные несчастия, крутые исторические невзгоды, когда приводилось плохо всей Руси, больнее всех городов и областей (даже пограничных) отзывались на срединном городе русской земли, властительном, влиятельном и богатом. Обездолить военным разорением, обессилить грабежом и пожарами, унизить позором набега и надругаться разрушением, — все это кстати было именно здесь, в самом центре Руси. Таковым в данном случае является Москва, не в пример прочим городам и в строго-математическом смысле.
Эта видимая случайность, в самом деле, весьма знаменательна. Первые города от Москвы отстоят на «два девяноста верст»: Владимир, Тверь, Тула, Калуга, Рязань, Егорьевск, Юрьев (Польский, Владимирской губ., очутившийся на поляне, в полях, среди вырубленых лесов и совершенно истребленных дебрей, — один выделившийся этою особенностью среди всех «залесских» городов и перед своим стольным городом — Володимиром). При этом первому из московских соседей, на которого обращены были исключительно поглощающие стремления Москвы, досталась самая печальная участь, выразившаяся в очень горькой насмешке народного присловья: «у Владимира два угодья: от Москвы два девяноста, да из Клязьмы воду пей». Это — первые из старых, которые не успели обессилеть от поглощающего соседства Москвы и удостоились почетного прозвища губернских, когда Петербург, при Екатерине Второй, начал раздавать звания и дипломы всем заслуженным и производить в соответствующие чины и степени городов не всегда того достойные села, посады и слободы. При этом замечательно, что промежуточные города, соблюдающие до сих пор то или другое значение и сберегшие прежнюю силу и известность, отстоят от Москвы на «одно девяносто» (Коломна, Клин, Серпухов, Руза, Можайск, Переяславль-Залесский), т. е. на ту меру, какая из глубокой старины принята была для определения расстояний и, вместе с сороками, составляла общеупотребительный способ и любимую форму счета. Два девяноста значит четыре с половиной сорок, сто восемьдесят. Вышло так, что «четыре девяноста что девять сороков — одно; пол-пяти сорока — два девяноста», а затем, как говорят в глухих местах опытные счетчицы: «что полпята ста, что пять-девяноста — все те же девять сороков с девяностом» (вот таким образом и это несклоняемое числительное, вопреки нашим грамматикам, народом склоняется).