Именно в античности, однако, миф укоренен особенно глубоко в исторической жизни, пронизывает все ее сферы. Причины этого были указаны выше в иной связи. Припомним их. Античный мир принадлежал к тому этапу исторического развития человечества, на котором у общества еще не было возможности развиться за пределы такого простого общественного организма, как гражданская община. Община поэтому постоянно в том или ином виде сохранялась, а нормы, на которых она была основана, играли роль сложившегося в прошлом, но неизменно актуального и непреложного образца. Хозяйственное и социально-политическое развитие, однако, как бы оно ни было ограничено, происходит неизбежно в любых условиях, и в античную эпоху именно оно вело к усложнению и обогащению общества, требовало выхода за пределы общины, разлагало ее и подрывало ее нормы. В результате они выступали одновременно как постоянно ускользающая из жизни и постоянно в ней присутствующая и ее формирующая сила – т.е. как миф. Историческая действительность античного Рима существует как живое неустойчивое противоречие эмпирии и мифа, как их пластическое, осязаемое, непосредственное единство.
Два примера в пояснение и подтверждение сказанного.
Важным слагаемым римского мифа были идеализация бедности и осуждение богатства. В государстве, ведшем непрерывные войны, накопившем неслыханные сокровища и ставившем общественное продвижение человека в прямую зависимость от его ценза, т.е. от его умения обогащаться, осуждение стяжательства должно было выглядеть противоестественным вздором. Должно было, но, по-видимому, так не выглядело. Высокий ценз был не только преимуществом, но и обязанностью взысканного судьбой человека больше отдавать государству – лишение казенного коня, например, требовавшего больших расходов, тем не менее воспринималось не как облегчение, а как позор104. С того момента, как богатство Рима стало очевидным фактором государственной жизни и до самого конца Республики, периодически принимались законы, делавшие обязательным ограничение личных расходов105. Их повторяемость показывает, что они не исполнялись, но ведь что-то заставляло их систематически принимать. Моралисты и историки прославляли древних героев Рима за их бедность; принято было говорить, в частности, что их земельный надел составлял семь югеров106. На фоне имений площадью в тысячи югеров107 это выглядело не более чем назидательной басней; но при выводе колоний, как выясняется, размер предоставляемых участков был действительно ориентирован примерно на те же семь югеров108, т.е. цифра эта была не выдуманной, а отражала некоторую норму – психологическую и в то же время реальную. По-видимому, бесспорны неоднократно засвидетельствованные демонстративные отказы полководцев использовать военную добычу для личного обогащения (Плутарх. Катон Старший, 10; Эмилий Павел, 28; Авл Геллий, XV, 12) – бессребренничество могло, следовательно, играть роль не только идеала, но в определенных случаях также и регулятора практического поведения – одно было неотделимо от другого.
Точно так же обстоит дело и с еще одной стороной римского мифа. Войны здесь велись всегда и носили грабительский характер, договоры и право тех, кто сдался добровольно, на сохранение жизни сплошь да рядом не соблюдались – такие факты засвидетельствованы неоднократно и сомнений не вызывают. Но Сципион Старший казнил трибунов, допустивших разграбление сдавшегося города, и лишил добычи всю армию (Аппиан. Ливийская война, 15); римский полководец, добившийся победы тем, что отравил колодцы в землях врага, до конца жизни был окружен общим презрением (Флор, I, 35, 7)109; никто не стал покупать рабов, захваченных при взятии италийского города110. Удачливый полководец считал для себя обязательным построить для родного города водопровод, храм, театр или библиотеку, случаи уклонения от весьма обременительных обязанностей в городском самоуправлении отмечаются лишь со II в. н.э., да и то преимущественно на греко-язычном востоке. Прославляемую Республику обкрадывали, но оставляемым на века итогом жизни римлянина был cursus, т.е. перечень того, что он достиг на службе той же Республике, и т.д.
Благодаря отмеченным ранее особенностям биографии Ливия и эпохи, им пережитой, благодаря тому, что на его глазах Республика все более явственно становилась метареальностью, лежавшей вне и над жизнью и в то же время эту жизнь пронизывавшей и формировавшей, Ливий сумел глубже и ярче, чем кто бы то ни было из древних авторов, раскрыть внутреннюю субстанцию истории родного Города, ее исток и тайну – римский миф.
Такой характер «Истории Рима от основания Города» определяет ее актуальность сегодня – актуальность прежде всего методологическую, научно-познавательную. Вернемся к вопросу, который возникал уже в самом начале наших рассуждений. Мы говорили о противоречии двух Римов: Рима – эталона гражданской доблести, героического патриотизма, преданности свободе и законам государства и Рима – агрессора, хищнически эксплуатировавшего покоренные народы, закреплявшего свое господство сложной системой законов и оправдывавшего его нравственной риторикой «после того, как захватнические аппетиты были удовлетворены»111. Первое из этих представлений, характерное для XVI—XVIII вв., опиралось на самосознание римлян, на образное восприятие их истории и ее деятелей: оно не предполагало, что историк и герои античности, им описываемые, принадлежат разным историческим эпохам, а предполагали, напротив того, способность рассматривать героев Древнего Рима, его учреждения и нравы в свете актуального общественно-политического и культурного опыта. Второе из указанных представлений, характерное для положительной науки XIX—XX вв., основывалось на анализе максимального числа объективных данных, требовало обнаружения общих закономерностей, придающих этим данным системный смысл, и предполагало критический взгляд на прошлое как на объект изучения – взгляд, независимый от субъективности историка и от пережитого им опыта. Традиционная точка зрения состоит в том, что подходы эти исключают друг друга, ибо только научно-дискурсивный анализ объективных данных ведет к истине, исторические же реконструкции, исходящие из самосознания прошлого и его мифов, – лишь препятствие на этом пути112.
Феномен Тита Ливия доказывает, что противопоставление это неправомерно, что историческая действительность – это всегда и эмпирия и миф, а познание ее требует проникновения и в объективные закономерности, видные как бы извне, и во внутреннее самосознание народа в их взаимоопосредовании и единстве. Можно, конечно, объяснять их соединение как искусственное смешение исторической достоверности с химерами: законы против роскоши действительно были, но ведь не выполнялись – так стоит ли их учитывать в серьезном историческом анализе? Богатство вызывало осуждение, но ведь только моральное, награбленным же преспокойно пользовались – вот что единственно важно. Обряды очищения граждан, запятнавших себя убийствами и жестокостью на войне, в самом деле представлены у римлян с такой полнотой и обязательностью, какой не знал ни один древний народ, но обряды обрядами, а войны все с теми же жестокостями и убийствами велись ежегодно. Верно, что Сципион наказал армию за нарушение военного права, – зато сколько полководцев этого не делали... История – это лишь то, что «было на самом деле» (“wie es eigentlich gewesen”)113, и именно ее мы обязаны-де исследовать и восстановить, а не неуловимый воздух истории – мысли, нормы, стремления, репутации, привычки и вкусы, все, из чего соткан миф времени.
Строгость исторического исследования и точность выводов действительно составляют непременные условия работы историка, и первостепенная задача его действительно состоит в том, чтобы установить, «как было оно на самом деле». Только очень важно понять, что эти строгость и точность обеспечиваются не умением пройти сквозь сознание времени, сквозь его образы и мифы к «некоторому числу очевидных истин»114, и не в том, чтобы исторических деятелей прошлого «выводить на чистую воду» и «срывать с них все и всяческие маски», изъяв их для этого из атмосферы мифа, а в том, чтобы понять самое эту атмосферу, в нейувидеть людей и события, ибо лишь так-то ведь и «было оно на самом деле». Труд Ливия актуален прежде всего потому, что соответствует этой задаче.
Актуален этот труд и еще в одном отношении – культурно-философском. В глазах каждого следующего поколения ушедшая историческая эпоха живет как амальгама собственного мифа и мифа того времени, которое на нее смотрит, ее истолковывает, вводит ее в свою культуру. Соответственно наше время читает римский миф Тита Ливия на свой лад, и было бы важно понять, на какой именно.
Мифы XX столетия, через которые воспринимается сегодня повествование Ливия, многообразны, но все они объединены одним общим решающим историческим свойством, тысячи раз описанным, миллионы раз пережитым: личность и целое (общественное, природное, мировое) в них деполяризованы, разведены; экзистенциальный, замкнутый в своей субъективности человек и отчужденный в своей всеобщности жизненный мир вечно противостоят друг другу, в то же время остро сознавая недопустимость этого противостояния и стремясь его преодолеть. Не имея опоры в глубинах действительности, в ее реальной структуре, их единство недостижимо и становится мифом. В XX в. оно представало и предстает в формах ярких и странных, извращенных и трагических – в ревущем единстве стадионов и политических митингов, в культе вождей и звезд кино или эстрады, в погружении во все и всех сливающую воедино национальную или религиозную экстатику115. Нельзя не видеть, однако, что это лишь результат и крайнее проявление несравненно более широких процессов, уходящих корнями далеко в XIX столетие. Именно тогда-то и начал складываться единый для всего длящегося до сих пор послеромантического периода общий миф эпохи.