И он проткнул Осипова волевым, стальным взором, который отработал не вчера: переход от уговоров к этой повелительности действовал неотразимо. Осипов против воли кивнул.
— Я предлагаю лишь, чтобы они шли к нам, — закончил Остромов. — И чтобы посредниками между ними и вами были мы как ближайшая к вам форма умственного союза. Что скажете?
Осипов покусал вставочку. Он начинал понимать.
— И что вам конкретно нужно? — спросил он. Это был уже деловой разговор. Тут важно было не перепросить, то есть запросить умеренно, чтобы предложили еще.
— Для начала, — осторожно, как бы соображая на ходу, сказал Остромов, — никаких специальных просьб, кроме нескольких «не». Не запрещать собрания, не отнимать реликвии, не присылать на каждое заседание нового агента, — один, как вы понимаете, может присутствовать постоянно, если вы не удовлетворитесь моими докладами и честным словом. — Он слегка поклонился. — Поймите, я не преследую целей материальных. Я хочу лишь, чтобы Великая ложа после так называемого Гранд Силанум, который мы приняли в девятнадцатом году, продолжала заседать для дальнейшего усовершенствования. Душа — или, если хотите, знание, — так же портятся в бездействии, как тело без гимнастики. Разрешите нас — и мы приведем к вам всех, а знакомства мои, будьте покойны, довольно обширны…
Он прямо взглянул на Осипова. Тот несколько заметался.
— Как вы понимаете, гражданин Кирпичников…
— Остромов, — ласково сказал Остромов, — под этим именем я известен давно. Прежняя фамилия — не более чем оболочка.
— Я, гражданин Остромов, сам таких решений принимать не могу, — сказал Осипов, смущаясь. — Это надо согласовывать. Сами видите, дело нешуточное. Вот вы говорите, великая ложа. А по-нашему это будет статьи 57, 60 и 43, то есть контрреволюционная организация с участием заграницы и с привлечением ранее состоявших.
— Я удивляюсь! — воскликнул Остромов. — Все будет производиться на ваших глазах, при полном контроле и без какой-либо организации! Бог с вами, какая организация? Собрались люди, поговорили. Исключительно о философии и реже об истории. Неужели сейчас, когда Советский Союз прочно становится на ноги, опасности больше, чем в девятнадцатом? Согласитесь, товарищ Осипов, это абсурд.
Товарищ Осипов задумался и принужден был согласиться. Если этих муссонов не тронули в девятнадцатом, сейчас и подавно не следовало чинить им препятствия, но с другой стороны — классовая борьба не затупляется, а обостряется, а в девятнадцатом не было закона, гуляй, душа. Тут надо было советоваться, сам он не решался.
— Я наберу сейчас, — сказал он вслух. — У нас есть специалист, он и по-французски, и по-всякому…
Он снял трубку. Остромов не сводил с него острого, испытующего взгляда — был у него такой, словно говорящий: и ты это мне — после всего? Я жизнь, кровь мою положил в основание, и ты брезгуешь? Женская попытка выскользнуть сразу пресекалась таким взглядом; так, верно, смотрел Калигула, допрашивая сенатора, носившего при себе набор противоядий: «Противоядие от цезаря?».
Осипов решал в этот момент трудную задачу. Он не знал, как этого, куда — выгнать неудобно, говорить при нем стыдно. Сидишь начальником, и тут униженное: товарищ Райский… Почему вообще Огранов его ко мне. Сам такое решение не могу. Конечно, если выгорит, то явиться на самый верх со списком возможной контры… но если под носом разведу гнездо, что ж это будет? Его надо шшупать, шшупать. «Товарищ Райский! — сказал он искательно, но тут же усугубил басок. — Тырщ Райский, тут у меня гражданин, по масонской части. Он имеет предложение и тырща Огранова записку. Разрешите направить». Ох, как не хотелось запрашивать Райского. Он был просвещенный тырщ, но по-одесски самоуверенный, убежденный втайне, что бледная чухна ничего не умеет. А между тем все сделала бледная чухна, и Зимний, и Деникин, все это был питерский пролетариат, а вы умеете только ездить в бронепоездах да кричать: вперед, вперед, расстрелять! Все это Остромов превосходно понимал и чувствовал лучше, чем сам Осипов, он уже вообразил Райского, дорисовал его своим неизменным быстроумием: полный, курчавый, пузырящаяся на губах речь, семитическая хлесткость, самоупоенное ораторство, знание двух-трех фактов и самого слова «розенкрейцер» — и совершенно довольно. Как все поверхностно образованные люди, Остромов немедленно различал в других родные приемы, изображавшие особую информированность. Главное, все время говорить «и так далее», а что далее — никогда не скажет. Посмотрим, посмотрим на товарища Райского.
— Вам к нему завтра нужно, — сказал Осипов, дослушав чью-то бурную речь в трубке. — Улица Красных Зорь, 25. Там со двора, квартира 14, он консультирует.
Остромову почуялась зависть — вот, Райский ценный спец, консультирует на дому…
— Это весьма важно и даже символически, — кивнул он. — В нашем учении красные зори, в отличие от лиловых, обещают начало доброго дела. Надеюсь, — это он опять подчеркнул, уже вставая, — что дело я все же буду иметь с вами. Товарищ Огранов вас характеризовал как знатока совершенно исключительного, хотя и выдающейся скромности.
Юный хряк зарозовел, зарадовался. Все они так были падки на дешевую хвалу, что чудо. Но был у Остромова прощальный трюк, в случае товарища Осипова беспроигрышный.
— Чтобы вы ясней видели, какие знания могут пропасть, — сказал он веско, — позволю себе предупредить вас: Венера ваша ненадежна.
Товарищ Осипов слегка отшатнулся.
— Венера ваша, — гипнотически продолжал Остромов, — в пятом доме, я это вижу, даже не зная даты рождения. Такая удачливость в делах любовных — не прячьте глаз — такая избыточная, даже редкая способность добиваться всегда своего не допускает иного. Не спорьте, не спорьте, — Осипов и не пытался спорить, откинулся на спинку стула, выпучив глаза. — Мускуса в кармане не спрячешь, говорят персы. Вижу, но советую особенно опасаться людей змеиного или тигрового года. Годов рождения второго, пятого, девяностого, девяносто третьего, ранее неопасно. Тех, что ранее, мы в бараний рог согнем, верно? — В голосе его появилось заговорщицкое тепло. — Знаю, знаю этот запах удачи. Сам умею ловить и чувствую в других. Вы пойдете дальше, чем все эти, — он пренебрежительно взмахнул длинной рукой, — и о них вообще не стоит. Но опасайтесь человека змеи. И та, третья — помните третью? — вас не оставит, будет шататься по следу, гнаться, терять и находить, вы нескоро избавитесь. Не верьте тому сну, который, помните, был в феврале. Февральский сон неверен. Но выход не в том. Скажу сейчас страшное: не верьте никому со стороны матери. Вокруг рождения вашего есть тайна. И чтобы оберечь тайну, они на многое пойдут, даже вопреки, казалось бы, собственной выгоде. Я мог бы детальнее, но сейчас одно: через два года не упустите блестящей удачи. Не прогоните сейчас того, кто через два года… но молчание.
Он провел рукой по глазам и тут же придал лицу изумленное, близорукое выражение.
— Простите, — проговорил он глухо. — Я был как бы в беспамятстве, но это и есть то состояние, когда узнаешь невидимое. Сам не помню, что я… какие-то апрельские сны? Но вы прислушайтесь, может проскользнуть серьезное. Честь имею.
Он вышел, искусно пошатываясь. Осипов смотрел ему вслед, широко раскрыв лазоревые буркала влюбленной свиньи.
Остромов сам не взялся бы объяснить, почему надо было сказать ему про тайну рождения. Может быть, несоответствие стула и табуретки, залы и перегородок. Он как-то вписывался в это несоответствие, и сам, возможно, с детства верил, что мать не его, и каморка не их, и происхождение его особенное, достойное большего, но вот оказался тут, и надо себе вернуть утраченное, — у нищих детей бывают такие мечтания. Или змея: почему бояться змеи? Ну, если угодно, потому, что такие прямые, полноватые, крепкотелые всегда боятся змей, подозревая в них нечто столь иноприродное, что никогда не знаешь, чего ждать; насекомых боятся так же, и можно бы добавить — опасайся Скорпиона, но созвездие было для Осипова чересчур абстракцией. Третья любовь — тут Остромов проработал теорию: у людей склада простого, прозрачного именно третья женщина всегда значима; с первой все быстро и неловко, со второй слишком серьезно, к третьей они начинают соображать и пытаются заявлять права, управлять процессом, но здесь-то и натыкаются на первое сопротивление. Он мог бы об этом написать трактат не хуже Эрнана, но пришлось бы говорить о вещах слишком тонких, а с другой стороны — прикладных. Его заклевали бы. С учеными всегда так — не верят чувственным озарениям, цепляются к словам, а ведь вся их наука стоит на том же песке, что и оккультные учения. Когда исчезла материя, ликование царило повсюду: говорили «атом, атом» — а в нем та же дырка.
На улице Остромов прекратил пошатываться и пошел быстро, легко, четко. Осипов был его, оставались сундук и меч.