– Нет! – ответил я.
Он повернулся и, подойдя к стене, медленно провел по ней ладонью.
– Неужели вы так любите эту землю? – сказал он вполголоса.
Я ничего не ответил.
Довольно долго он стоял лицом к стене. Его присутствие было мне тягостно, раздражало меня. Я хотел было сказать ему, чтобы он ушел, оставил меня в покое, но вдруг он повернулся ко мне и как-то исступленно воскликнул:
– Нет, я не могу этому поверить! Я убежден, что вам случалось желать вечной жизни.
Я ответил, что, разумеется, случалось, но в таком желании столько же смысла, сколько в желании вдруг разбогатеть, или плавать очень быстро, или стать красавцем. Все это мечтания одного порядка. Но священник остановил меня: ему вздумалось узнать, какой я представляю себе загробную жизнь. Тогда я крикнул ему:
– Такой, чтобы в ней я мог вспоминать земную жизнь!
И тотчас я сказал, что с меня хватит этих разговоров. Он еще хотел было потолковать о боге, но я подошел к нему и в последний раз попытался объяснить, что у меня осталось очень мало времени и я не желаю тратить его на бога. Он попробовал переменить тему разговора – спросил, почему я называю его «господин кюре», а не «отец мой». У меня не выдержали нервы, я ответил, что он не мой отец, он в другом лагере.
– Нет, сын мой, – сказал он, положив мне руку на плечо. – Я с вами, с вами. Но вы не видите этого, потому что у вас слепое сердце. Я буду молиться за вас.
И тогда, не знаю почему, у меня что-то оборвалось внутри. Я заорал во все горло, стал оскорблять его, я требовал, чтобы он не смел за меня молиться. Я схватил его за ворот. В порывах негодования и злобной радости я изливал на него то, что всколыхнулось на дне души моей. Как он уверен в своих небесах! Скажите на милость! А ведь все небесные блаженства не стоят одного-единственного волоска женщины. Он даже не может считать себя живым, потому что он живой мертвец. У меня вот как будто нет ничего за душой. Но я-то хоть уверен в себе, во всем уверен, куда больше, чем он, – уверен, что я еще живу и что скоро придет ко мне смерть. Да, вот только в этом я и уверен. Но по крайней мере я знаю, что это реальная истина, и не бегу от нее. Я был прав, и сейчас я прав и всегда был прав. Я жил так, а не иначе, хотя и мог бы жить иначе. Одного я не делал, а другое делал. И раз я делал это другое, то не мог делать первое. Ну что из этого? Я словно жил в ожидании той минуты бледного рассвета, когда окажется, что я прав. Ничто, ничто не имело значения, и я хорошо знал почему. И он, этот священник, тоже знал почему. Из бездны моего будущего в течение всей моей нелепой жизни подымалось ко мне сквозь еще не наставшие годы дыхание мрака, оно все уравнивало на своем пути, все доступное мне в моей жизни, такой ненастоящей, такой призрачной жизни. Что мне смерть «наших ближних», материнская любовь, что мне бог, тот или иной образ жизни, который выбирают для себя люди, судьбы, избранные ими, раз одна-единственная судьба должна была избрать меня самого, а вместе со мною и миллиарды других избранников, даже тех, кто именует себя, как господин кюре, моими братьями. Понимает он это? Понимает? Все кругом – избранники. Все, все – избранники, но им тоже когда-нибудь вынесут приговор. И господину духовнику тоже вынесут приговор. Будут судить его за убийство, но пошлют на смертную казнь только за то, что он не плакал на похоронах матери. Что тут удивительного? Собака старика Саламано дорога ему была не меньше жены. Маленькая женщина-автомат была так же во всем виновата, как парижанка, на которой женился Массон, или как Мари, которой хотелось, чтобы я на ней женился. Разве важно, что Раймон стал моим приятелем так же, как Селест, хотя Селест во сто раз лучше его? Разве важно, что Мари целуется сейчас с каким-нибудь новым Мерсо? Да понимает ли господин кюре, этот благочестивый смертник, что из бездны моего будущего… Я задыхался, выкрикивая все это. Но священника уже вырвали из моих рук, и сторожа грозили мне. Он утихомирил их и с минуту молча смотрел на меня. Глаза у него были полны слез. Он отвернулся и вышел.
И тогда я сразу успокоился. Я изнемогал и без сил бросился на койку. Должно быть, я заснул, потому что увидел над собою звезды, когда открыл глаза. До меня доносились такие мирные, деревенские звуки. Виски мои овевала ночная прохлада, напоенная запахами земли и моря. Чудный покой тихой летней ночи хлынул в мою грудь, как волна прилива. И в эту минуту где-то далеко во мраке завыли пароходные гудки. Они возвещали, что корабли отплывают в далекий мир, который был мне теперь (и уже навсегда) безразличен. Впервые за долгий срок я подумал о маме. Мне казалось, что я понимаю, почему она в конце жизни завела себе «жениха», почему она играла в возобновление жизни. Ведь там, вокруг богадельни, где угасали человеческие жизни, вечера тоже были подобны грустной передышке. На пороге смерти мама, вероятно, испытывала чувство освобождения и готовности все пережить заново. Никто, никто не имел права плакать над ней. И как она, я тоже чувствую готовность все пережить заново. Как будто недавнее мое бурное негодование очистило меня от всякой злобы, изгнало надежду и, взирая на это ночное небо, усеянное знаками и звездами, я в первый раз открыл свою душу ласковому равнодушию мира. Я постиг, как он подобен мне, братски подобен, понял, что я был счастлив и все еще могу назвать себя счастливым. Для полного завершения моей судьбы, для того, чтобы я почувствовал себя менее одиноким, мне остается пожелать только одного: пусть в день моей казни соберется много зрителей и пусть они встретят меня криками ненависти.