- Мальчик. Сын.
Он наклонился, приложил щёку к плечу её, забормотал:
- Ну, мать, этого я тебе не забуду до гроба, так и знай! Ну, спасибо...
Впервые он назвал её матерью, вложив в это слово весь свой страх и всю радость; она, закрыв глаза, погладила голову его тяжёлой, обессиленной рукою.
- Богатырь, - сказала рябая, носатая акушерка, показывая ребёнка с такой гордостью, как будто она сама родила его. Но Пётр не видел сына, пред ним всё заслонялось мёртвым лицом жены, с тёмными ямами на месте глаз:
- Не умрёт?
- Н-ну, - громко и весело сказала рябая акушерка, - если б от этого умирали, тогда и акушерок не было бы.
Теперь богатырю шёл девятый год, мальчик был высок, здоров, на большелобом, курносом лице его серьёзно светились большие, густо-синие глаза, - такие глаза были у матери Алексея и такие же у Никиты. Через год родился ещё сын, Яков, но уже с пяти лет лобастый Илья стал самым заметным человеком в доме. Балуемый всеми, он никого не слушал и жил независимо, с поразительным постоянством попадая в неудобные и опасные положения. Его шалости почти всегда принимали несколько необычный характер, и это возбуждало у отца чувство, близкое гордости.
Однажды Пётр застал сына в сарае, мальчик пытался пристроить к старому корыту колесо тачки.
- Это что будет?
- Пароход.
- Не поедет.
- У меня - поедет!- сказал сын задорным тоном деда. Пётр не мог убедить его в бесполезности работы, но, убеждая, думал:
"Дедушкин характер".
Илья был непреклонен в достижении своих целей, но всё-таки ему не удалось устроить пароход из корыта и двух колёс тачки. Тогда он нарисовал колёса углём на боках корыта, стащил его к реке, спустил в воду и погряз в тине. Однако не испугался, а тотчас же закричал бабам, полоскавшим бельё:
- Эй, бабы! Вытащите, а то утону...
Мать велела изрубить корыто, а Илью нашлёпала, с этого дня он стал смотреть на неё такими же невидящими глазами, как смотрел на двухлетнюю сестрёнку Таню. Он был вообще деловой человечек, всегда что-то строгал, рубил, ломал, налаживал, и, наблюдая это, отец думал:
"Толк будет. Строитель".
Иногда Илья целые дни не замечал отца и вдруг, являясь в контору, влезал на колени, приказывал:
- Расскажи чего-нибудь.
- Некогда мне.
- Мне тоже некогда.
Усмехаясь, отец отодвигал в сторону бумаги.
- Ну, вот: жили-были мужики...
- Про мужиков я всё знаю; смешное расскажи.
Смешного отец не знал.
- Ты поди к бабушке.
- Она сегодня чихает.
- Ну - к матери.
- Она меня мыть будет.
Артамонов смеялся; сын был единственным существом, вызывавшим у него хороший, лёгкий смех.
- Тогда я пойду к Тихону, - заявлял Илья, пытаясь соскочить с колен отца, но тот удерживал его.
- А что Тихон говорит?
- Всё.
- Что однако?
- Он всё знает, он в Балахне жил. Там баржи строят, лодки...
Когда Илья свалился откуда-то, разбив себе лицо, мать, колотя его, кричала:
- Не лазай по крышам, уродушкой будешь, горбатым!
Багровый от обиды, сын не заплакал, но пригрозил матери:
- Ещё я тебе помру, когда бить будешь!
Об этой угрозе она сказала отцу, он усмехнулся:
- Ты не бей его, а посылай ко мне.
Сын пришёл, встал у косяка двери, заложив руки за спину; не чувствуя ничего к нему, кроме любопытства и волнующей нежности, Пётр спросил:
- Ты что это матери грубишь?
- Я не дурак, - сердито ответил сын.
- Как же не дурак, если грубишь?
- Так она - дерётся. Тихон сказал: только дураков бьют.
- Тихон? Тихон сам...
Но Пётр почему-то остерёгся назвать дворника дураком; он шагал по комнате, присматриваясь к человеку у двери, не зная - что сказать?
- Ты вот тоже брата Якова бьёшь.
- Он - дурак. Ему - не больно, он толстый.
- Что же: толстый, так - надо бить?
- Он жадный.
Пётр чувствовал, что не умеет учить сына и что сын понимает это. Может быть, было бы проще и полезнее натрепать ему уши, но не поднималась рука над этой тревожно милой, вихрастой головою. Даже и думать о наказании неловко было под пристальным, ожидающим взглядом родных, синих глаз. И солнце мешало; всегда выходило как-то так, что Илья наиболее отчаянно шалил в солнечные дни. Говоря мальчику обычные слова увещаний, Пётр вспоминал время, когда он сам выслушивал эти же слова и они не доходили до сердца его, не оставались в памяти, вызывая только скуку и лишь ненадолго страх. А побои, даже и заслуженные, трудно забыть, это Пётр Артамонов тоже хорошо знал.
Второй сын Яков, кругленький и румяный, был похож лицом на мать. Он много и даже как будто с удовольствием плакал, а перед тем, как пролить слёзы, пыхтел, надувая щёки, и тыкал кулаками в глаза свои. Он был труслив, много и жадно ел и, отяжелев от еды, или спал или жаловался:
- Мама, мне скушно!
Дочь Елена приезжала домой только летом, она была какая-то чужая барышня.
Семи лет Илья начал учиться грамоте у попа Глеба, но узнав, что сын конторщика Никонова учится не по псалтырю, а по книжке с картинками "Родное слово", сказал отцу:
- Я не стану учиться, у меня язык болит.
Нужно было долго и ласково расспрашивать его, прежде чем он объяснил:
- Паша Никонов учится по родному, а я по чужому.
Но иногда этот очень живой мальчик, запнувшись за что-то, часами одиноко сидел на холме под сосною, бросая сухие шишки в мутно-зелёную воду реки Ватаракши.
"Скучает", - догадывался отец.
Он тоже недели и месяцы жил оглушённый шумом дела, кружился, кружился и вдруг попадал в густой туман неясных дум, слепо запутывался в скуке и не мог понять, что больше ослепляет его: заботы о деле или же скука от этих, в сущности, однообразных забот? Часто в такие дни он натыкался на человека и начинал ненавидеть его за косой взгляд, за неудачное слово; так, в этот серенький день, он почти ненавидел Тихона Вялова.
Вялов приближался, ведя под руку тёщу, рассказывая:
- Мы, Вяловы, большая семья...
- Что же ты со своими не живёшь? - спросил Пётр, подходя к Баймаковой, взяв её под локоть; Тихон замолчал, отшагнул в сторону; Артамонов настойчиво и строго повторил вопрос. Тогда, сузив бесцветные глаза, дворник равнодушно ответил:
- Да уж нет их никого, своих-то, всех извели.
- Что значит - извели? Кто извёл?
- Двоих братов под Севастополь угнали, там они и загибли. Старший в бунт ввязался, когда мужики волей смутились; отец - тоже причастный бунту с картошкой не соглашался, когда картошку силком заставляли есть; его хотели пороть, а он побежал прятаться, провалился под лёд, утонул. Потом было ещё двое у матери, от другого мужа, Вялова, рыбака, я да брат Сергей...
- А где брат? - спросила Ульяна, мигая опухшими от слёз глазами.
- Его убили.
- Рассказываешь ты, как поминанье читаешь, - сердито сказал Артамонов.
- Это Ульяне Ивановне любопытно... Приуныла она маленько, вот я и...
Не кончив слов, он наклонился, поднял с дороги сухой сучок и отбросил его в сторону. Минуты две шли молча.
- А кто убил брата? - вдруг спросил Артамонов.
- Кто убивает? Человек убивает, - спокойно сказал Тихон, а Баймакова, вздохнув, добавила:
- Молния тоже...
...В середине лета наступили тяжёлые дни, над землёй, в желтовато-дымном небе стояла угнетающая, безжалостно знойная тишина; всюду горели торфяники и леса. Вдруг буйно врывался сухой, горячий ветер, люто шипел и посвистывал, срывал посохшие листья с деревьев, прошлогоднюю, рыжую хвою, вздымал тучи песка, гнал его над землёй вместе со стружкой, кострикой (кора, луб конопли, льна - Ред.), перьями кур; толкал людей, пытаясь сорвать с них одежду, и прятался в лесах, ещё жарче раздувая пожары.
На фабрике было много больных; Артамонов слышал, сквозь жужжание веретён и шорох челноков, сухой, надсадный кашель, видел у станков унылые, сердитые лица, наблюдал вялые движения; количество выработки понизилось, качество товара стало заметно хуже; сильно возросли прогульные дни, мужики стали больше пить, у баб хворали дети. Весёлый плотник Серафим, старичок с розовым лицом ребёнка, то и дело мастерил маленькие гробики и нередко сколачивал из бледных, еловых досок домовины для больших людей, которые отработали свой урок.
- Гулянье надо устроить, - настаивал Алексей, - повеселить надо, подбодрить народ!
Уезжая с женою на ярмарку, он ещё раз посоветовал:
- Устрой гулянье - оживут люди! Ты - верь: веселье - от всех бед спасенье!
- Займись, - приказал Пётр жене. - Получше сделай, пообильнее.
Наталья недовольно заворчала, он сердито спросил:
- Ну?
Протестующе громко высморкав нос в край передника, жена ответила:
- Слышу.
Гулянье начали молебном. Очень благолепно служил поп Глеб; он стал ещё более худ и сух; надтреснутый голос его, произнося необычные слова, звучал жалобно, как бы умоляя из последних сил; серые лица чахоточных ткачей сурово нахмурились, благочестиво одеревенели; многие бабы плакали навзрыд. А когда поп поднимал в дымное небо печальные глаза свои, люди, вслед за ним, тоже умоляюще смотрели в дым на тусклое, лысое солнце, думая, должно быть, что кроткий поп видит в небе кого-то, кто знает и слушает его.