В судебном заседании подсудимый Молочников объяснил, что все найденные у него издания графа Л. Н. Толстого куплены им в магазине как последователем теорий, проводимых Толстым. Содержание всех изданий ему было известно, и куплены им были в значительном количестве экземпляров для раздачи тем, кто пожелал бы их читать и ознакомиться со взглядами Толстого. Считая обвинение доказанным собственным объяснением подсудимого, Судебная палата находит, что Молочников изобличается в совершении преступного деяния, предусмотренного 2 ч. 132 ст. Угол. улож., и признает, что определенное в этой статье наказание, заключение в крепость на срок не более трех лет, должно быть по обстоятельствам дела назначено Молочникову в размере одного года. В силу изложенного Судебная палата ОПРЕДЕЛЯЕТ: Старорусского мещанина Владимира Анфалова МОЛОЧНИКОВА, 37 лет, на основании 2 ч. 132 ст. Угол. улож., заключить в крепость на один год. Вещественные доказательства уничтожить».
Читая приговор этот, не веришь своим глазам: всё кажется, что это вымышленная злая пародия. Но нет, это одно из тех важных дел, которые за большое вознаграждение составляются важными господами, называемыми сенаторами, судьями, прокурорами и т. п., составляются и вносятся в архив для хранения на память вечного позора и людей, составляющих их, и всего того общества людей, в котором возможны такие дела.
Ведь если люди, писавшие этот приговор, желали прекратить распространение считаемых ими вредными книг, казалось бы, совершенно достаточно было сказать, что книги, найденные у Молочникова, вредны, так как направлены против существующего порядка, и потому должны быть запрещены, и составители и распространители их должны быть наказаны. Но им мало было этого: им, очевидно, хотелось, воспользовавшись этим случаем, еще надругаться над всем тем, что всегда считалось и считается священным большинством человечества. И они смело и дерзко сделали это, с особенным подчеркиванием выставляя свою полную независимость не только от справедливости, во имя которой они существуют, но и от всяких каких бы то ни было основ не только нравственных или религиозных, но и здравого смысла.
Безграмотный мужик может напиться, валяться в грязи, сквернословить, подраться, разбить скулы приятеля, побить жену, украсть лошадь, но не могу себе представить во всей России такого мужика, который не только в трезвом, но даже в пьяном виде решился бы сказать, что человек должен быть наказан за то, что он распространял книги, в которых сказано, что «трудящийся народ может только тогда хорошо устроить свою жизнь, если будет жить «по-божьи», то есть жить по евангельским заповедям: никого не убивать, не ссориться, не распутничать, не клясться», и что «жить по-божьи значит бояться и слушаться бога больше, чем исправника, губернатора, царя; когда исправник, губернатор, царь требует чего-нибудь, а бог запрещает, то слушаться не исправника, не губернатора, не царя, а бога», и что всякое убийство запрещено богом.
А между тем то, что человек, распространявший такие мысли, должен быть за это наказан — это написано, скреплено печатями, подписано сенатором и в заголовке упомянуто, что всё это делается в 1908 году в России по указу его императорского величества.
Да, ничто убедительнее этого замечательного приговора не могло бы с такой ясной и полной убедительностью показать мыслящим людям всю не только беспринципность, жестокость, безнравственность существующего государственного устройства, но всю ужасающую глупость его. Люди, старающиеся защитить это государственное устройство, не стараются даже и притворяться в том, что они верят во что-нибудь, что они хотят хоть казаться добрыми, что они считают обязательным для человека здравый смысл. Нет, эти люди, стоящие на высших ступенях общественной лестницы, ничего из этого не считают для себя не только обязательным, но не считают и подобие этого желательным. Если предшественники их еще считали нужным притворяться, теперешние уже находят это совершенно излишним: они знают, что то устройство, которое они поддерживают и которое нужно для их удобства жизни (для получения жалованья), держится на обмане и насилии, не имеющих ничего общего ни с религией, ни с нравственностью, ни с здравым смыслом, и что все это очень хорошо знают и что поэтому совершенно излишне притворяться. Можно при случае (как это делается в этом приговоре) под веселый час даже посмеяться над всеми этими ненужными уже нам глупостями: о добре, нравственности, разуме.
Да, никогда ни одно из моих сочинений не показывало с такой яркостью и убедительностью всю жестокость, развращенность и губительность для души человеческой того государственного насильнического устройства, в котором мы живем, и всю ту ужасающую степень нравственного упадка, до которой доведены люди, участвующие в этом устройстве, и тем больше, чем выше они стоят на общественной лестнице, — ни одно из моих сочинений не показывает этого с той яркостью и несомненной убедительностью, с которой показывает этот удивительный приговор. И потому, думая, что для мыслящего человека приговор этот имеет большое, раскрывающее глаза значение, считаю нужным его обнародовать.
Лев Толстой.
1908. 14 июня.
Первая страница первой рукописи «Не могу молчать»
НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ
I
«Семь смертных приговоров: два в Петербурге, один в Москве, два в Пензе, два в Риге. Четыре казни: две в Херсоне, одна в Вильне, одна в Одессе».
И это в каждой газете. И это продолжается не неделю, не месяц, не год, а годы. И происходит это в России, в той России, в которой народ считает всякого преступника несчастным и в которой до самого последнего времени по закону не было смертной казни.
Помню, как гордился я этим когда-то перед европейцами, и вот второй, третий год неперестающие казни, казни, казни.
Беру нынешнюю газету.
Нынче, 9 мая, что-то ужасное. В газете стоят короткие слова: «Сегодня в Херсоне на Стрельбицком поле казнены через повешение двадцать крестьян за разбойное нападение на усадьбу землевладельца в Елисаветградском уезде».[19]
Двенадцать человек из тех самых людей, трудами которых мы живем, тех самых, которых мы всеми силами развращали и развращаем, начиная от яда водки и до той ужасной лжи веры, в которую мы не верим, но которую стараемся всеми силами внушить им, — двенадцать таких людей задушены веревками теми самыми людьми, которых они кормят, и одевают, и обстраивают и которые развращали и развращают их. Двенадцать мужей, отцов, сыновей, тех людей, на доброте, трудолюбии, простоте которых только и держится русская жизнь, схватили, посадили в тюрьмы, заковали в ножные кандалы. Потом связали им за спиной руки, чтобы они не могли хвататься за веревку, на которой их будут вешать, и привели под виселицы. Несколько таких же крестьян, как и те, которых будут вешать, только вооруженные и одетые в хорошие сапоги и чистые мундиры, с ружьями в руках, сопровождают приговоренных. Рядом с приговоренными, в парчовой ризе и в эпитрахили, с крестом в руке идет человек с длинными волосами. Шествие останавливается. Руководитель всего дела говорит что-то, секретарь читает бумагу, и когда бумага прочтена, человек, с длинными волосами, обращаясь к тем людям, которых другие люди собираются удушить веревками, говорит что-то о боге и Христе. Тотчас же после этих слов палачи, — их несколько, один не может управиться с таким сложным делом, — разведя мыло и намылив петли веревок, чтобы лучше затягивались, берутся за закованных, надевают на них саваны, взводят на помост с виселицами и накладывают на шеи веревочные петли.
И вот, один за другим, живые люди сталкиваются с выдернутых из-под их ног скамеек и своею тяжестью сразу затягивают на своей шее петли и мучительно задыхаются. За минуту еще перед этим живые люди превращаются в висящие на веревках мертвые тела, которые сначала медленно покачиваются, потом замирают в неподвижности.
Всё это для своих братьев людей старательно устроено и придумано людьми высшего сословия, людьми учеными, просвещенными. Придумано то, чтобы делать эти дела тайно, на заре, так, чтобы никто не видал их, придумано то, чтобы ответственность за эти злодейства так бы распределялась между совершающими их людьми, чтобы каждый мог думать и сказать: не он виновник их. Придумано то, чтобы разыскивать самых развращенных и несчастных людей и, заставляя их делать дело, нами же придуманное и одобряемое, делать вид, что мы гнушаемся людьми, делающими это дело. Придумана даже такая тонкость, что приговаривают одни (военный суд), а присутствуют обязательно при казнях не военные, а гражданские. Исполняют же дело несчастные, обманутые, развращенные, презираемые, которым остается одно: как получше намылить веревки, чтобы они вернее затягивали шеи, и как бы получше напиться продаваемым этими же просвещенными, высшими людьми яда, чтобы скорее и полнее забыть о своей душе, о своем человеческом звании.