Он часто лежал в больнице, и она уже совсем ловко делала уколы и перевязывала раны.
К его выписке Лидочка пекла печенье или пирог, и он так хвалил ее стряпню, что она торопливо обещала: «Еще завтра, хочешь теперь с яблоками?»
Нюта махала руками:
– Бога ради! Пожалей продукты и сделай, пожалуйста, перерыв. После тебя – генеральная уборка на кухне.
Дочь обижалась, а Яворский качал головой:
– Где твой такт, Нюта? Девочка так старалась!
Деньги, которые присылал Герман по почте, Яворский предложил не трогать, а завести Лиде сберкнижку.
Она так и сделала, хотя даже эти жалкие шестнадцать рублей в хозяйстве наверняка бы пригодились. Но мужа она слушалась во всем – он был для нее непререкаемым авторитетом.
Нюта была счастлива, мучило только одно – неразрешенный вопрос с родителями.
Когда она приезжала на дачу, отец по-прежнему уходил к себе, не желая общаться. Мать снова вздыхала и разводила руками – отец все так же считал, что он, Яворский, разбил ее благополучный брак и затащил ее «как дряхлый паук в свои ловкие сети».
Она смеялась.
– Это я соблазнила его, мам. Я! Он просто бежал от меня. Но я догнала.
Она рассказывала, как они счастливы вместе, какой у них лад и любовь, какое уважение и нежность друг к другу, как трогательно сложились его отношения с Лидочкой.
А мать все качала головой, приговаривая:
– А что дальше, Нюта? Ну еще лет через пять или семь? Он будет глубокий старик. К тому же больной. Тяжело и безо всяких надежд. А ты останешься еще совсем молодой женщиной. И все эти тяготы… будут на твоих плечах. И ты будешь расплачиваться своим здоровьем и своим покоем. И что тебя ждет впереди?
– Странно, – отвечала Нюта, – странно, что вы так ничего и не поняли! Умные и интеллигентные люди! И все до вас никак не доходит.
«Примирение сторон» случилось на Девятое мая – святой день для каждого, а особенно для фронтовиков.
Нюта уговорила Яворского приехать на дачу. Сначала она услышала решительное: «Нет, об этом и речи не может быть. Считай меня трусом, подлецом, кем угодно. Я живу с его дочерью и в его квартире. И от первого и второго страдаю так, что словами не объяснить!»
– От первого тоже страдаешь? – рассмеялась она. – Хорошо ты, однако, сказал!
А потом расплакалась.
– Никому нет дела до моих мук! Ни отцу, ни тебе…
Это, пожалуй, была их первая серьезная семейная ссора.
А наутро он побрился, надел костюм и белую рубашку и со вздохом сказал:
– Ну, если выгонит… Будет, наверное, прав. И потом, – задумчиво добавил он, – я законченный эгоист. Так мучить тебя… надо хотя бы попробовать!
Они купили торт и цветы и поехали все вместе – Нюта надеялась, что присутствие дочки смягчит ситуацию и Лидочка поддержит ее.
Отец обрезал кусты сирени. Увидев их у калитки, побледнел и замер с ножницами в руках.
Стояли как вкопанные и молчали – по обе стороны забора.
Ситуацию, как и предполагалось, спасла Лидочка.
– Дед! – закричала она. – Ты нам не рад?
Отец вздрогнул, у него задрожал подбородок, и он хрипло крикнул:
– Люда! Приехали… Гости!
Выбежала охающая и ахающая мать, всплескивала руками, целовала дочку и внучку, а Яворскому, смущаясь, протянула руку.
– Ну, здравствуйте, Вадим…
Мать с Нютой накрывали на стол, отец болтал с внучкой, а Яворский курил на крыльце.
Когда закусили и выпили, Яворский, заядлый курильщик, снова вышел во двор, а следом за ним вышел отец.
Женщины, включая Лидочку, тревожно прилипли к окну. Отец подошел к Яворскому, сел рядом с ним на скамейку и закурил папиросу.
Они долго молчали, глядя перед собой, а потом начался разговор.
О чем – женщины ничего не слышали. Да и суть разговора волновала их мало. Главное – они говорили!
С тех пор Нюту совсем отпустило, и тревожилась она теперь только о здоровье мужа и родителей. Ее «вечно молодых пенсионеров».
Им было отпущено всего восемь лет. Всего? Она часто думала потом – так мало и так много. Мало оттого, что недолюбили, недоласкали, недоговорили. Мало было дней и ночей, чтобы быть рядом и вместе. Сколько драгоценного времени ушло на ее работу и его госпитали!
Болезнь отнимала его у нее… Болезнь и годы. Война.
Она вспоминала, как два раза он уезжал в санаторий – и опять без нее, ей тогда не дали отпуск, и на вторую путевку не было денег.
А однажды, когда Лидочка перешла в восьмой класс, Нюта уехала с ней на море. Яворский отказался – июльская жара ему не подходила.
Как они скучали друг без друга! Каждый день она отстаивала на почте по два часа, только чтобы услышать в трубке его голос.
Она вспомнила, как одна медсестра пожалела ее:
– Вот же вам достается! Такой больной и… такой старый!
А Нюта расхохоталась тогда – так заливисто, что медсестра покраснела.
– Да что вы, милая! Я – счастливейшая из женщин. Уж вы мне поверьте!
Иногда он «прогонял» ее спать «к себе», в бывшую детскую. Она обижалась, не понимая, что он бережет ее, что его мучают боли, и страдать в одиночку ему значительно легче.
Она корила себя, что «взвалила» на него домашнюю работу – ему было наверняка тяжело, а он не подавал виду и так старался облегчить ее «женскую долю»!
Он много занимался с Лидочкой перед ее поступлением в полиграфический – оказалось, что он прекрасно рисует. А уж к сочинению он подготовил ее так, что еще долго ее всем приводили в пример.
Последние два года Нюта ушла с работы и перевезла мужа на дачу – тогда он почти перестал вставать, и она, укутав его, в любую погоду вывозила в коляске во двор.
Наплевав на все дела, она садилась возле его ног на низенькой скамеечке, и они снова часами говорили о жизни.
– Никак мы с тобой не наговоримся, – грустно вздыхал он.
А она улыбалась, гладила его по щеке и держала за руку.
Оба понимали, что осталось ему совсем немного, но это было не отчаянье, а какая-то светлая грусть. Они спешили – спешили надышаться друг другом, насмотреться, наговориться…
Мать с отцом, чтобы не мешать им, уехали в город – отец ссылался на дела и врачей.
Их прощальное одиночество было прекрасным и тихим. Стояли последние дни августа – теплые, совсем не дождливые. Флоксы – красные, бордовые, фиолетовые и белые – уж чуть подвядали, отцветали, темнели с краев. А запах в саду стоял нежный и тонкий, особенно после короткого теплого дождя и по вечерам. Он закрывал глаза и вдыхал их затихающий аромат.
– Знаешь, – сказал он однажды, – у них нет запаха тлена – ну, как у обычных цветов. Есть только запах печали и еще… чего-то такого… Ну, уходящего, что ли… прощального – наверное, так…