Николай со своим бесспорным, хоть и узким, неглубоким, односторонним умом, своей подозрительностью, наконец, со своим богатейшим (к концу царствования) опытом твердо знал, что он окружен ворами, взяточниками, казнокрадами, предателями, лживыми и своекорыстными людьми, но всякий раз, когда это очень уже эффектно обнаруживалось воочию, его явно угнетало сознание, что и на самом верху, ближайшее его окружение ничуть не лучше, что некого даже послать для контроля, для правильного расследования, для наложения кары на кого нужно.
Когда внезапно 1 февраля 1853 г. открылось, что директор канцелярии инвалидного фонда Политковский похитил около 1 200 000 рублей серебром, Николай был потрясен не суммой кражи, а тем, что она совершалась много лет подряд, что на роскошных кутежах Политковского присутствовал весь сановный Петербург во главе с Леонтием Дубельтом, фактическим начальником III отделения, что казнокраду явно попустительствовал аристократ старого рода, взысканный милостями Ушаков, личный доверенный генерал-адъютант царя, правда, юридически вывернувшийся из беды. Современники передают нам, что кража Политковского поразила государя, как громовой удар. "Когда военный министр привел председателя Комитета, генерал-адъютанта Ушакова, государь весь изменился, и даже похолодели его руки. "Возьми мою руку, - сказал он Ушакову, - чувствуешь, как холодна она? Так будет холодно к тебе мое сердце!""{10}.
Все члены Комитета о раненых были преданы военному суду. "Сам комендант Петропавловской крепости Мандерштерн считался под арестом. Государь Николай Павлович занемог от огорчения и воскликнул: "Конечно, Рылеев и его сообщники со мной не сделали бы этого!"". Это в первый раз Николай в феврале 1853 г. вспомнил о повешенных им 13 июля 1826 г. декабристах. В его словах не было, конечно, настоящего раскаяния, и сам царь едва ли мог точно определить, какое именно чувство вырвало у него из уст эту гневную и горькую фразу раньше, чем он спохватился и совладал с собой. Может быть, ему пришлось засадить скомпрометированного по воровскому делу коменданта Петропавловской крепости в ту самую камеру тюрьмы, где некогда сидел в ожидании виселицы Рылеев. Но во всяком случае до очень большой растерянности и до слишком уж острого раздражения был доведен этот самолюбивый человек, если решился на такое признание.
Но власть, блеск, лесть, величие положения быстро изгоняли беспокойство и гнев, возникавшие в душе царя всякий раз, когда он наглядно убеждался, какой систематический обман его окружает со всех сторон. И если, с одной стороны, к концу царствования нервы Николая явно сдавали и он все болезненнее переносил "громовые удары" в духе истории Политковского, то, с другой стороны, никогда его внешняя политика не казалась ему такой удачной, никогда влияние царя не являлось таким устрашающим для Европы, никогда, наконец, он не представлялся и друзьям и врагам за рубежом до такой степени могущественнейшим человеком на всем земном шаре, как именно после 1849 г. Этот блеск (так представлялось не только царю, но и многим ненавидевшим его людям) вознаграждал за все, оправдывал все и гарантировал прочность всего. И чем больше становилась явной Николаю полнейшая для него невозможность, сохраняя крепостное право и другие основы строя России, что-либо поправить или улучшить внутри страны, тем более безраздельно отдавался он интересам упрочения и дальнейшего увеличения внешнего могущества своей империи.
Когда в присутствии князя Долгорукова, русского посланника в Копенгагене, выразили надежду тотчас после смерти Николая, что Александр II положит предел злоупотреблениям, которые терпел его отец, - Долгоруков воскликнул: "Боже его от этого упаси, беспорядок и замешательство - это стихия, в которой мы живем (le d et la confusion, c'est l' dans lequel nous existons)"{12}.
И Николай фактически действовал именно так, как должен был действовать человек, вполне разделяющий это мнение Долгорукова. "Разбитый, обкраденный, обманутый, одураченный шеф Павловского полка отошел в вечность", - писал о Николае впоследствии Герцен. Все эти эпитеты, кроме первого, в точности были применимы к нему, "шефу Павловского полка", уже и тогда, когда он вовсе еще не был разбит, и когда один свинцовый взгляд его холодных, подозрительных, всегда поражавших странным беспокойством суровых глаз смущал, а иногда и пугал представителей первостепенных европейских держав. Разложение в окружении царя было велико, но и речи не могло быть о какой бы то ни было борьбе с этим явлением. Следовательно, нужно было поменьше приглядываться и не ворошить гниющую массу, а поскорее закрыть глаза и обратиться туда, где все было так лучезарно, так светло, так благополучно, - к внешней политике, хозяйничанью в европейской вотчине, о чем верный приказчик канцлер Нессельроде писал такие успокоительные и лестные для царя доклады в форме своих ежегодных обозрений международной политики.
И не только сам император видел в долгих успехах своей внешней политики главное доказательство, что, значит, и внутри государства все идет как следует, несмотря на ежегодные все учащавшиеся убийства помещиков и волнения крестьян, несмотря на больших и маленьких Политковских, несмотря на голодный тиф в полках, несмотря на совсем безудержный грабеж и развал в администрации и суде и несмотря на прочие тому подобные неприятности. Даже очень критически настроенные посторонние наблюдатели сплошь и рядом успокаивали свое возмущенное сердце, когда обращались от внутреннего состояния николаевской России к ее положению в области международной политики и дипломатии. Сенатор Н. К. Лебедев, обер-прокурор сената в 1848-1850 гг., человек, много видевший, много знавший, на каждой странице своих интимных, не для печати предназначавшихся записок говорит о неслыханных безобразиях, царящих во всех ведомствах, о чудовищных хищениях, о полном отсутствии правосудия и порядка, о ничтожествах, которым дана на поток и разграбление вся Россия, о бездарных и невежественных генералах, которым за удачный смотр дают высшую награду, какая есть в государстве, - звезду Андрея Первозванного. Нет числа, меры и предела гнусностям и злоупотреблениям, которые сохранило для потомство это правдивое перо. Но - все прощено Лебедевым, и во всем утешен Лебедев: "Приятно русскому сердцу, когда услышишь как чествуют государя в Вене и Берлине. Наш великий государь - глава Европы в полном смысле слова. С 1830 года можно признать в истории век Николая I"{13}. Это писалось в 1852 г., накануне катастрофы.
И люди совсем других кругов общества часто разделяли настроения Лебедева. "Некоторые утешали себя так: Тяжко! Всем жертвуется для материальной, военной силы; но по крайней мере мы сильны, Россия занимает важное место, нас уважают и боятся"{14}, - вспоминал С. М. Соловьев - молодой, но уже широко известный историк - о настроениях России накануне Крымской войны.
2
В самом деле: и обстоятельства в Европе так складывались, и Николай долгое время так умел ими пользоваться, что за его продолжительное царствование выдавались периоды, когда русский царь занимал безусловно первенствующее положение в тогдашнем мире. Иллюстраций этого факта можно было бы представить сколько угодно. Для примера приведу мнение человека совершенно независимого, очень умного, очень осведомленного, весь век прожившего в высшем кругу английского двора, и притом человека, недоброжелательно к Николаю относившегося: "Когда я был молод, то над континентом Европы владычествовал Наполеон. Теперь дело выглядит так, что место Наполеона заступил русский император и что по крайней мере в течение нескольких лет он, с другими намерениями и другими средствами, будет тоже диктовать законы континенту", так писал в 1851 г. барон Штокмар, друг и воспитатель принца Альберта, мужа королевы Виктории{15}. И это было мнением, господствовавшим в тот момент в Европе.
Правда, разница в положении и степени могущества между обоими императорами все-таки была огромная, и, например, тот же Штокмар хорошо это понимал: "Во всяком случае Николай в 1851 году много слабее, чем был Наполеон в 1810 году, и должно признать, что Россия вообще страшна для континента, только если она имеет союзников на обоих своих флангах". Но сила Николая именно в том, по мнению Штокмара, что царь в самом деле имеет этих союзников (Австрию, Пруссию, почти все прочие немецкие династии), а сверх того, его союзниками являются все консерваторы в Англии и Франции, видящие в Николае оплот порядка и охрану от социализма, коммунизма и крайнего демократизма. Единственная страна на континенте Европы, которая могла бы оказать царю вооруженное сопротивление, Франция, сверх всего прочего, опасается поражения в случае войны{16}.
Точь-в-точь как Штокмар, рассуждал и сам Николай, и точно так же, вслед за царем, если не рассуждал (он не любил вообще этим много заниматься), то подобные же рассуждения повторял с царского голоса канцлер Российской империи Нессельроде. Такие проницательные наблюдатели, как Штокмар, давно уже определили и еще одно различие в положении Николая I и положении Наполеона I: Наполеон поддерживал свое владычество непрерывными большими войнами, а Николай действовал дипломатическими обходными движениями, обещаниями, угрозами и запугиваниями, предпочитая не истреблять свою армию, а сохранять ее в качестве могучего средства непрерывного политического давления. Николай это делал совершенно сознательно и планомерно. Он был человеком военным, но не воинственным, генералом от плац-парада, но не полководцем, за дипломатический стол он любил усаживаться не после войны, а до войны, и предпочитал получать кое-что без войны, чем рисковать войной для получения многого. Так было в течение почти всего его царствования. Но инстинкт осторожности уже с 1849 г. стал покидать его.