Началась, конечно, паника, никто и не побеспокоился, жив он или нет. Сверху раздался крик: «Колонна в обход!» А Юрка — Ильич лежал, сучил ножонками и, когда его оттаскивали менты и гэбэшники в сторону, кричал, что он кричал всегда с броневичка и не успел на этот раз: «Революция, о которой в последнее время так много твердили большевики, свершилась». Но это уже никого не интересовало. Так закончилась его карьера Ленина, и, иногда выпивая среди друзей, он ностальгически вспоминал: «А, бывало, как глянешь на всю эту хевру сверху, и видно, что они меня даже и намазанного боялись, что я скажу всю правду». Какую правду, никто не знал, и все успокаивали его: «Ничего, Юрок, еще отмажешься, они тебя еще вспоминать будут, ведь стоял ну как живой, даже однажды яйцо почесал, как вечно живой, никто и не заметил, так-то им, сукам, и надо». Но Юрку трудно было свалить с ног, тем более что ему надо было учиться и кормить семью. Однажды он услышал по радио, что все продовольственные магазины начинают работать на полчаса раньше и поэтому и перерыв и закрытие будут перенесены на полчаса позже. Юрок набрал полный мешок красок, нарезал новых трафареток и пронесся по всем магазинам города. «Надо поменять вывеску, пока вы закажете». — «Конечно, конечно», — радовались директора. И через дня два или три у нашего Ленина был мешок продуктов и куча трешек и пятерок. Пили и учились безбедно года два. Научился у вождя мыслить философски и конкретно.
18
Савелий Семенович Эпштейн был высоким, рыжим, породистым евреем. У моего отца он работал вестовым, когда ему было всего шестнадцать лет. Он был исполнительным, скромным и очень успевающим делать все и очень элегантно. Отцу он нравился, и он всячески его поддерживал, и вот, когда он стал взрослее, отец двинул его дальше на другое, более престижное и пристойное место. Затем он исчез. Мать говорила, что он уехал учиться, но потом вдруг опять появился в городе. Отец к тому времени уже болел и вскоре умер. После похорон отца, в которых Савелий Семенович принимал самое деятельное участие, как-то на стадионе он подошел ко мне и очень по-родственному сказал: «Зайди ко мне на работу, вот адрес, утром в девять». Я учился тогда в седьмом классе, мать не могла нас одевать прилично и даже кормить. Иногда у нашего дома останавливался автомобильчик, такой новый старый «Москвичок» с деревянными переборками, и шофер приносил матери большой сверток и очень уважительно говорил: «Это вам от Савелия Семеновича». Мать стеснялась, но не принять свертка не могла: в доме порой нечего было есть, а в свертке были мясо, колбаса, масло, сыр, нашей семье хватало месяца на два. Или перед самой зимой у ворот останавливался огромный грузовик и ссыпал тонны полторы сухого шуршащего угля-семечка, вслед за которым из кузова выпадали уже напиленные дрова. Мать спрашивала: «Сколько я вам должна?» — «Не, ничего, это вам от Савелия Семеновича». Я не знал никаких тайн моей семьи, но мне это нравилось, что у нас был такой мощный покровитель, о котором в городе поговаривали, что он очень богат и содержит несколько артелей. Мать переживала, стеснялась, вздыхала, но была рада, что на ее сто рублей приходилась такая помощь, и, конечно, молчала…
И вот я однажды пришел в управление Савелия Семеновича часам к девяти утра и заглянул в его кабинет. Там шло совещание. Савелий Семенович, увидев меня, немедленно прекратил его и отправил всех по рабочим местам. Затем он поздоровался со мной и деловито начал звонить по разным телефонам. Через минут десять — пятнадцать в его кабинете было человек шесть. «Так, — сказал он, — пошить ему костюм, пальто, пару рубашек, туфли и ботинки. Срок исполнения две недели». Все его помощники бросились обмерять меня и закалывать иголками длину, ширину и так далее. «Ну все, идите. Ну, как мама, как в школе? Хорошо? Иди, вот адреса мастерских, где ты все получишь. Носи на здоровье. Привет маме. И помни всегда отца. Понял?» — И он как-то не по-деловому, как бы что-то вспоминая, улыбаясь, сказал: «Какой человек был, таких было мало… Ладно, иди, иди». Я уходил и, конечно, рассказывал все это матери. Мать плакала, вспоминала отца и тихо говорила: «Отец так много сделал для него, так много». Что отец сделал для Саввы, так его называли близкие, я так долго и не знал, да и не хотел знать. Я просто радовался, когда получал новые туфли, ботинки, рубашки и мог немного щегольнуть в школе перед моими одноклассниками. Но так продолжалось недолго. Вдруг прошел по городу слух, что Савелий Эпштейн арестован. А до этого ходили слухи о его роскошной жизни, что он мог запросто слетать на выходные с женой на спектакль в Большой театр, работающие у него получали зарплату раз в семь больше, чем на других предприятиях. Он вращался в самых высокопоставленных кругах областной элиты, устраивал им попойки и роскошные столы, не жалел давать в долг и потом прощал… Накануне ареста на одной из таких вечеринок два гэбэшника, мило общаясь с Савелием, отойдя на пару шагов от него, шепнули друг другу: «Ну что наш Рыжий, веселится, играет, не знает, что завтра его брать будут»…
Так оно и случилось…
Насколько я знаю из разговоров взрослых, он занимался тем, что организовал целую сеть подпольных артелей, продукцию которых продавали по всему Советскому Союзу. Но особенность была не в этом. Тогда только входили в моду телевизоры, кто-то пустил слух, что экраны, чтобы они не выгорали, надо накрывать специальными ковриками. У Савелия Семеновича работал химик, который открыл способ напыления путем химических реакций. Эти коврики делались не только для телевизоров, но и для стен, и для полов. Продавались они также по всей стране, и прибыль приносили неслыханную. В общем, когда его судили, то ущерб определили в размере миллионов пяти. По тем временам это были неслыханные деньги. У моей тети Симы под окном, а их двор граничил с территорией одной из фабрик Савелия, нашли в сарае водопроводный шланг, в который было напихано сотенными полтора миллиона рублей, а также два битком набитых пятидесятирублевками трехлитровых бутыля. Ну, в общем, всего такого, как всегда в таких случаях добра, — золота, бриллиантов и так далее. Суд был открытым, люди плакали, когда Савелий Семенович сказал в последнем слове: «Я научился многому, я понимаю, какой ущерб я нанес государству, не расстреливайте меня. За два года работы, даже в тюрьме, я верну не только ущерб, но втрое увеличу прибыль». Савелия Семеновича расстреляли. Моя сестра плакала. Она ходила на все заседания суда… Я понял, что он помогал ей тоже, как и мне. Я долго думал, чем же был обязан моему отцу Савелий Эпштейн, и пришел к выводу, что в общем, вероятно, ничем крупным. Просто Савелий Семенович был благодарным и благородным человеком, родившимся не вовремя, и то, что он делал для нашей семьи, было для него сущим пустяком. Но какая-то тайна здесь все же есть. Какая — уже никогда не узнать.
19
Наши матери скрывали такие вещи от нас, которые потом как-то по-другому заставляли посмотреть на прошлое наших семей. У матери было две сестры. Она была старшая, средняя — тетя Женя — была младше ее на два-три года, а младшая — лет на двенадцать. Так вот, когда тетя Сима, младшая, умирала, она призналась нам, что двух сестер ее, то есть мою мать и ее сестру Женю, выдали замуж одновременно за двух братьев-татар. Они прожили в домах мужей около года, но одновременно почему-то ушли от них. Что за этим кроется, не знаю. Мать никогда об этом не говорила, даже сестре моей Людмиле. Но если ничего, то почему это скрывалось и почему только перед смертью моя тетя рассказывает это. Старший брат Валерий был черноволос, даже кудряв. На кого он был похож, я даже и не задумывался никогда. А вдруг это был сын от ее первого брака? Моя любовь к нему от этого не станет меньше, но как сложна была жизнь, казавшаяся такой простой. Однако тайна отношений моего отца и матери так и осталась для меня нераскрытой, вплоть до смерти моей мамы прямо на улице от сердечного удара. Она, конечно, пережила много. И то, что с двумя детьми и матерью жила в эвакуации, работая в колхозе. И то, что после войны, когда отец разыскал их, он день и ночь работал и, конечно же, ни в чем себе не отказывал. Мать переживала это, но молчала. Она была очень мудрой женщиной. «Ну и что, что я об этом ему скажу, хуже от этого будет только моим детям. Черт их там разберет, мужиков, но это именно он подарил мне моих двух сыновей и дочку. Это его дела, а это мои дела». Хотя многие доносили ей о его романе с его секретаршей. И вот когда загремело знаменитое ленинградское дело, и волна дошла даже до Крыма, сняли и посадили первого секретаря обкома, то и отца выгнали из партии. «Ну и что, где она и где я? Она же первая, сука, на него и донесла». Хотя и доносить-то ничего не было. Вскоре отца реабилитировали и восстановили. И он заболел уже навсегда. «Ну и что, где она и где я», — повторяла мать и смотрела на детей. А он, уже почти полубезумный, заканчивал свои дни в психбольнице, и, когда мы приходили к нему, он выходил в больничный дворик и нескончаемо тихо плакал, глядя на меня, сколько б мы ни сидели. «Все это мотня, сын, все — мотня», — говорил он. А вот что не мотня — не говорил, я видел это только в его глазах, небритости и плакал сам безудержно. Мать отправляла меня одного домой и оставалась с ним до вечера… Во всяком случае, я понимал, что он страдал не за свои поступки, а за чьи-то другие, переданные ему чуть ли не из рук в руки.