Писать красиво я не умею, своей целью я считаю, скорее, писать понятно. Ваше доверие мне приятно. Это послужит ответом на Ваше письмо без даты. Каждый из придворных врачей имеет предназначенное ему место, Ваше – придворный камер-медик. Я не знаю, почему вы считаете, что это понижает ранг или вообще подобно ссылке. Вероятно, никакой разумный человек не может оставаться без завистников. Мне кажется, что наше общее слабое место – слишком большая чувствительность. Хотите ли вы ожидать приезда вашего семейства или нет? Чего не хватает вам, чтобы быть вместе с семьей, денег на дорогу или пристанища…[264]
Текст, построенный без соблюдения каких бы то ни было правил риторики, «прозрачен» в своей соответствующей случаю прозаичности, краткости и четкости фраз, в безыскусности своего языка, не всегда соответствующего нормам, в отсутствии сложных слов и метафор, а также следов каких-либо литературных или научных влияний[265]. Это впечатление дополняется письмом императрицы 1795 года – единственным собственноручным из десяти адресованных курляндской писательнице Элизе фон дер Реке:
Ваше милое письмо от 2 октября я получила сегодня утром. Что настрой сердца и умов ваших друзей по душе вам, не может быть мне неприятным, но удивляться этому я не могу себе позволить, поскольку что ни происходит среди людей все остается человечным. Будьте здоровы и примите уверения в моей благосклонности[266].
Кроме того, в языке, конечно же, отражается еще и манера мыслить. Поэтому можно сказать, в-третьих, что непреходящее влияние пастора Вагнера, несмотря на сопротивление, которое его ученица оказывала строгости своего учителя, заметно просвечивает в некоторых религиозно-нравственных принципах Екатерины. Очевидно, что в своих поздних письмах к Гримму она пользовалась немецким языком не просто как первым попавшимся средством: он был нужен ей для выражения опыта и мыслей, которые, несмотря на пренебрежительные отзывы о пасторе, были плодом его воспитания. Ограниченность возможностей Просвещения не обязательно было объяснять первородным грехом, как это следовало из лютеранского учения. Евангельские мотивы первородного греха и искушения, покаяния, искупления и прощения Екатерина использовала даже в полемических высказываниях о благочестивой императрице Марии Терезии в связи с австрийскими амбициями в Войне за баварское наследство:
Что касается, однако, почтенной и уважаемой мадам Бетшвестер[267], то я не могу сказать ничего другого, как то, что она подвергается большому искушению корыстолюбия и жажды власти. Вой – доказательство раскаяния, но так как она всегда удерживает и полностью забывает, что лучшее покаяние – окончание поступка, так что в ее груди должно зашевелиться что-то закоснелое; я опасаюсь, что это может быть от первородного греха Адама, что играет такую гнусную Comédie, но чего можно требовать от женщины? Если она верна своему мужу, то это вся ее добродетель, и больше ничего делать не остается[268].
Несмотря на саркастический тон, в языке и ходе мыслей просвечивает лютеранская традиция.
Достаточно одной такой цитаты, даже при отсутствии в ней сугубо пиетистского словоупотребления – как и в немецком языке Екатерины вообще – для подтверждения прежде уже высказывавшейся мысли о том, что воспитание и самообразование принцессы Софии в Германии заслуживает более пристального внимания, чем было принято считать прежде, когда весь историко-биографический интерес концентрировался почти исключительно на влиянии французской просветительской литературы[269]. Правда, нет оснований и для того, чтобы менять местами приоритеты: в пользу традиционного мнения существуют многочисленные доказательства, ведь Екатерина вплоть до конца жизни называла Вольтера, Монтескьё и энциклопедистов своими учителями. И в самом деле, разбираться в себе и окружающем мире она стала, лишь взявшись в 50-е годы за интенсивное самообразование. Однако для интерпретации этой картины важны в первую очередь два момента.
Во-первых, наряду с секуляризированной картиной мира французских философов Екатерина в ходе самообразования довольно бессистемно усвоила и их теоретико-познавательную стратегию, систему категорий и способ формировать представление о себе[270]. Она даже ощущала свою принадлежность к ним и после своего прихода к власти, на исходе Семилетней войны была, так сказать, формально аккредитована в «универсальной церкви Просвещения»[271], начав непосредственное общение с великими писателями и – по ее собственным словам – «войдя в моду» благодаря Вольтеру[272]. В интерпретации французских просветителей она освоила французскую классическую традицию, на французском же языке открыла для себя античных писателей и набиравшую популярность во всей Европе английскую культуру той эпохи, произведения итальянских и даже некоторых немецких авторов[273]. Поэтому существует достаточно оснований дифференцированно относиться к кажущемуся сверхмощным «французскому» влиянию: по крайней мере, необходимо, с одной стороны, видеть разницу между lingua franca традиции и просвещенной коммуникации и происхождением, эпохой и намерениями самих авторов, а с другой – в целом осмыслить наследие французских философов в их универсалистских устремлениях и космополитическом значении.
Во-вторых, новые самооценка и миропонимание не стерли прежнего жизненного опыта Екатерины, а трансформировали его, оставив свой отпечаток, прежде всего, на литературном облике ее воспоминаний. Heвозможно с уверенностью утверждать, что в период между переездом в Россию и первыми попытками записать историю своей жизни она отдавала себе отчет в том, что в Германии шел процесс литературной секуляризации. Тем не менее в автобиографии императрицы обнаруживается достаточно подтверждений тому, что в тот период происходила секуляризация мышления Екатерины и представления о самой себе: она выстроила концепцию своей жизни в виде тернистого пути к российскому престолу без опоры на Бога, даже без особой веры в предопределение, не забыв, однако, упомянуть о многочисленных предзнаменованиях, указывавших на ее миссию, и об испытаниях, которые она с честью выдержала. Восхищаясь собой – и как темой, и как действующим лицом, – она приписывала достижение своей цели лишь собственной активности. Однако у нее, как в уже устаревшей на тот момент форме пиетистской автобиографии, и сам путь, и любая жизненная деталь приобретают смысл только при наличии цели. Если рассматривать автобиографические заметки Екатерины как секуляризированную историю призвания[274], можно сделать и другие историко-текстологические выводы. К описанию «победных итогов» своего правления она приступает на русском языке в лаконичном стиле res gestae[275], ссылаясь в том числе и на официальные документы своего царствования. По-французски же, на языке ее литературных произведений, написаны в узком смысле автобиографические фрагменты 1770-х и 1790-х годов, отличающиеся глубоким самоанализом. Все они, к сожалению для историков, однако вполне логично с точки зрения истории призвания, заканчиваются рассказом о достижении цели – узурпации престола в 1762 году, провозглашенной целесообразной и необходимой. Итак, вне непосредственной, не говоря уже о причинной, связи с литературным процессом в Германии в 70-е годы XVIII века – в эпоху перехода к «модерну» (Sattelzeit), Екатерина начала записывать в России секуляризованную, «модерную» историю своей жизни на французском языке[276].
Осознав это, можно объяснить нежелание Екатерины придавать значение такому вопросу, как влияние того или иного вероучения на ее судьбу. Поэтому заканчиваются ничем попытки историков взвесить каждое из этих влияний периода ее юности: ученый друг отца, ортодоксальный лютеранин, а следовательно, в конкретных условиях Померании склонявшийся скорее на сторону сословий; учитель Закона Божьего – пиетист, в конкретных условиях Пруссии преданный скорее королю и навязывавший такие методы зубрежки, которые вряд ли могли вызвать энтузиазм, но зато прочно закрепили в памяти запас цитат Лютера; вызывавшая самые теплые чувства даже годы спустя, просвещенная во всех отношениях кальвинистка, которая, как и вся ее община, могла не сомневаться в благосклонности короля. Принцесса Цербстская наверняка, прежде чем научилась облекать мысли в слова, узнала о том, что церковь должна быть подчинена светской власти, что свобода вероисповедания для государства полезнее, чем доктринерский конфессионализм, что ровное отношение ко всем конфессиям создает лучшие жизненные условия для подданных, что религиозное рвение способно порождать опасный фанатизм и тайные общества, однако, поставленное в рамки законов и включенное в общественный дискурс, оно может приносить пользу государству.