– Прикрылся бы, охальник, – ханжески протянул скорди.
– Иди-ка сюда.
Скорди осторожно подполз.
– Не вздумай пырнуть меня своим рубилищем.
– Еще чего. Я на тебя влезу.
Он взобрался на колпак и стал вырезать над дверью, прямо по бревну: «Пансионъ для холостяковъ. Любое существо женского полу, переступившее сей порогъ, будет немедленно подвергнуто расстрелянию без суда и протчих сантиментовъ». Он резал долго, прилежно. Лес звенел. Легко сыпались на крыльцо деревянные крупинки. Потом подметать надо, предвкушающе думал Коль, еще дело, полчасика уйдет… А там – обед… а там, глядишь, и на боковую…
– Слушай, звездный герой, – сказал скорди снизу. – Сколько тебе надо женщин?
– Ну, пары десятков хватит на первое время, – пробормотал Коль.
– А штаны от истощения не свалятся?
– Дур-рак ты и хам, – ответил Коль, спрыгивая с колпака на крыльцо.
Вырезал. Подмел. Еще только к полудню шло.
Обед… Лень было возиться. Уселся за пустым, чисто прибранным столом, бестолково поводил по углам глазами.
– Не выспался я нынче…
– Поплачь по этому поводу.
Коль хотел заорать на него, но не было сил. Не было ярости, этой спасительницы униженных и оскорбленных – усталость, только усталость.
– Экий ты бездушный, – тихо сказал он.
– Ты что-то путаешь, я механический!
– Черта лысого механический… У нас вот на «Востоке» были механические… симпатичные такие, с лампочками, кнопочками, слова лишнего не скажут…
– Яко кабарги, только без лапок.
– Что же мне делать теперь? Я с тобой жить не смогу, прикончу, – вяло причитал Коль, а сам все чувствовал и чувствовал ласковую, округлую, почти преданную тяжесть у себя на коленях.
– Кишка тонка, – отозвался скорди из-за окошка.
– Интераптор опять выну…
– Ну и что? Постою-постою… ты помрешь, придут ко мне и вставят.
– Ты до той поры устареешь, тебя на слом сдадут, – сказал Коль злорадно, – на переплавку.
– Не-а, меня в музей поставят, – возразил скорди. – Это, мол, самолетающий механизм, который выволок из болота Коля Кречмара, пережитка тяжелого прошлого, когда тот, воспылавши низменною страстию к девице Серафиме – а будь на ее месте какая другая, воспылал бы ровно так же – аки сатир колченогий бросался на нее неоднократно, но, достойный отпор получивши, задумал утопиться, и болото предпочел и реке, и озеру, ибо вода в них зело чиста, не для Кречмара, коий трясине зловонной да смрадной сродни. Во.
– Трепло, – сказал Коль.
Мягко округленный прозрачный нос сунулся в открытое окошко – Коль погрозил ему кулаком.
– Подумаешь, цаца, – проворчал скорди обиженно. – Уж и пошутить нельзя.
– Можно. Шутить при желании надо всем можно.
– У меня не бывает желаний, – похвастался скорди.
– А я вот, понимаешь, не достиг…
– А по-моему, как раз достиг. После такой прогулки любой с желаниями лопать бы возжелал. Или решил объявить голодовку?
Прав стервец, подумал Коль. Но не хотелось шевелиться. Как будто хотелось спать, но это лишь казалось, о сне и речи быть не могло. Слезы стояли у глаз, но наружу не выплескивались – наверное, там возник какой-то тромб. Он запирал все. Злобу. Любовь. Доброту. Ненависть. Сострадание. Восхищение. Презрение. Зазорно выпускать их наружу, недостойно. Стыдно. Не стыдно одно равнодушие. Одна ирония не зазорна.
Но равнодушны только мертвецы, и потому в душе горит такое…
А что теперь? Неужели иначе?
Человек открыт, и не может он утаить ни ненависти, ни любви своей. И всегда знает это, и все знают, и это нормально…
– Надо обедать, – сказал Коль решительно.
…Потянулись унылые дни. Насилуя себя, неспоро готовил еду. Тупо съедал. Перебрасывался парой слов со скорди – тот больше дерзил да шутковал, чем отвечал по существу. И погода сговорилась с душой – задождило, затуманило, мелкая водяная пыль сеялась на блеклые леса. В скиту было промозгло, а во дворе и того пуще. Коль и носа не совал наружу – затопивши печь, лежал на протертом диванчике да бормотал из прочитанного когда-то: «Что ж, камин затоплю, буду пить, хорошо бы собаку купить…» Совсем забросил бритье-мытье, лежал, как зверь лесной, каким и был. Скорди первое время пытался растормошить его – хоть как, хоть перебранку затеявши; Коль не отвечал, пролеживал бока.
А там и осень подлетела, все постепенно разгоралось золотом, будто солнце проглядывало из-за туч, будто скит окружили драгоценной стеной, кое-где пробив ее зелеными брешами елей. Над поляной, над умирающим лесом, поминутно ныряя в дым облаков, трепещущими медленными клиньями летели птицы, тоскливо кричали, надрывая слезными голосами пустую душу.
Спал плохо, потому что не уставал днем. А спать тянуло: если вдруг удавалось задремать, лезли в глаза сны, сладкие до одури, и просыпаться ни к чему; да просыпаешься все же… Скорди советовал плюнуть на дождь и пойти по лесу побродить… Да что проку? Осточертели красоты лесные, опостылело ручное зверье… И белки приходить перестали; не встречал, ни привечал – отвыкли.
Был один с поганым кибером-ругателем. Тот все жужжал из-за окошка, грозил пролежнями, лихорадкой, смертью от сердечной недостаточности – Коль полеживал себе, ясно чувствуя, как с каждым днем труднее вставать. Ну и пусть.
Потом скорди исчез – Коль даже плечами не пожал. У всех свои дела.
Однажды проснулся – изумился вяло: как посветлело в скиту. Потом понял – снег. Откинул доху – теперь он спал не стелясь, не раздеваясь – спустил с дивана отмякшие ноги. По полу несло холодом. Поджимая пальцы, встал, подковылял к окошку – навалило по самую раму, и продолжал медленно падать в морозном безветрии – крупный, сказочный, чистый.
Стал топить печь, вспоминая Лену, как в такое же утро повстречались они первый раз, и как убегала она, вскидываясь, проваливаясь глубоко, оставляя таять в сизом воздухе срывающиеся с ноздрей тонкие облачка – а он стоял, очарованный и молодой.
Тогда думал, уже старый. На самом деле – еще молодой.
Снова лег: завернулся в доху, колотя зубами. Знобило. Стало грезиться – то ли задремал, то ли от слабости видения – как гнался за волками. Неужто когда-то и впрямь были такие силы? Опять бился, опять чувствовал соль волчьей крови на губах, упругую плотность разрываемого сталью живого, кричал, вскидывался на диване и глубоко дышал, слушая, как потрескивают дрова в печи – эх, жаль, не пожар… Глядя в отсыревший, пятнистый потолок, копался в себе, жалел. Понял теперь, что такое безнадежность. Понял: до их прихода надеялся. Даже когда улетели, мимоходом вытащив его из болота, первые дни – надеялся. На что?
Глянь, и опять уж задремал, и Сима – тут как тут, идет, потаенно улыбаясь, испуганно и призывно распахивая глазищи. Все позволяла ему. И даже не в том дело, что позволяла – главное, сама рада-радешенька была, с ума сходила от счастья. Он, он – мог ее порадовать! И чем? Тем, что делал с ней все, что хотел!.. Просыпался.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});