Впрочем, это мы только так описываем – что он там чувствовал и о чем думал. А на самом деле он чувствовал вот что: «Нормально сижу... так жить можно... тепло, и мухи не кусают... косилка накрылась... а так все путем... холодок и не пыльно...» И не надо спешить с иронией по поводу его не совсем складных, как обычно, формулировок. Ведь и вы тоже – вот читаете сейчас это сочинение, много вроде бы чего думаете, а если точно записать, получится: «Нормальное сочинение... в смысле, повесть... то есть рассказ... или роман?.. не очень, конечно... но ничего... только непонятно, о чем... а вообще ничего...» Так что не будем удивляться мыслям Игнатьева.
В общем, сидит себе Игнатьев, значит, на балконе и наслаждается погодой. Вспоминает о разных смешных – в основном уже вам известных – эпизодах своей жизни. Вспоминает, конечно, как он жил еще на старом месте, в центре, и думал по окончании десяти классов получать высшее образование, как служил в строительных войсках, а потом огорчил родителей ранней женитьбой без профессии, как работал в различных организациях на небольших должностях, нередко связанных с переноской тяжестей... В общем, много всего было в его жизни до того, как он сел эдак на своем балконе, закурил сигарету «Ява» яванского же изготовления и приступил к наслаждению.
Однако многообразие жизни проявляется и в этот краткий момент: в то время как Игнатьев сидит на балконе и наслаждается, в квартире этажом ниже сидит его сосед и страдает. Не на балконе, правда, но при распахнутой балконной двери. Соседа, конечно, фамилия Пирогов, и страдания его нам также известны. Такое уж, видно, это время – лето, что всех страсти терзают, распускаются в тепле махровым цветом неутоленные желания.
Ведь и Игнатьев тоже не в нирване находится, а, наоборот, несмотря на чудесную расслабленность, смутно жаждет. Не то возвращения в детство ищет его душа, не то сопереживания в желто-зеленых глазах. Да и глаза-то неясно чьи: то ли соседской жены, то ли вовсе незнакомой курящей дамочки... В общем, страждет душа, хотя страдания эти почему-то не мешают Игнатьеву наслаждаться вечерней природой. Как говорится, печаль моя светла.
Иное дело сосед его снизу. Вот, казалось бы, чего не хватает человеку? Поступил, как мы докладывали давеча читателю, в институт хороших отношений, закончил полный курс этого института, в аспирантуре обучился, диссертацию защитил, поездил туда-сюда, получил должность достойную и квартиру под Игнатьевым, жену – союзницу всех начинаний, привез в квартиру разные бытовые предметы, научился к темно-синему пиджаку носить только светло-серые брюки и вишневый галстук, купил музыкальный центр высокого качества воспроизведения звука... А терзается человек, горячей слюной наполняется рот, и не идет сон. Неподходящий вроде бы поздний вечерний час, но просит мятущийся дух красоты, и Пирогов ставит на мягко вращающийся диск пластинку. Может, рассеются видения двухэтажного пэрадайза, уйдет горечь...
На пластинке написано название произведения, автор и исполнители. Пирогов эту надпись отлично понимает, поскольку у него как раз немецкий язык был основной. Фамилия автора знакомая, у Пушкина еще о нем написано, Виталий Николаевич хорошо помнит, отравил его приятель, этого автора. Пирогов автору сочувствует, поскольку по своей работе хорошо знает, каково таких друзей иметь. Имя дирижера напоминает имя одного знакомого товарища. Дирижер, небось, тоже с Кавказа откуда-нибудь, только вот «фон» при чем?.. Название же произведения Пирогову кажется странным. Кляйне... все ясно. Нахт... Так, понятно. А вот все вместе никак не сочетается. Что значит – маленькая ночная музыка? Как это – маленькая музыка?.. Но пластинка записана на хорошей фирме, значит, стоящая вещь. И Пирогов опускает тонарм.
На верхнем балконе Игнатьев слушает музыку, и кажется ему, что все дальше летит его балкон, улетает из семнадцатого микрорайона неведомо куда, и вспоминает Игнатьев еще и еще раз тот старый двор в центре и себя в черных сатиновых трусах, белой тенниске из вискозы, в тапочках со шнурками, обернутыми вокруг щиколоток, и в тюбетейке, вспоминает мать в креп-жоржетовом платье и отца в костюме из трико «ударник», и вспоминает почему-то стихи, которые читал, наверное, тогда же: «По небу полуночи...» А дальше не помнит точно. Дальше почему-то вспоминается засорившийся карбюратор косилки. И Игнатьев снова закуривает погасшую сигарету «Ява» и удивляется, что яванская ведь сигарета, а сырая. «Откуда сырость?» – думает Игнатьев, чувствуя, как капли удивительной этой влаги текут по щекам. Желто-зеленые глаза появляются вдруг перед ним во тьме, а может, это просто цветные круги плавают – так бывает, когда плачешь в темноте... Он вытирает щеки и, слушая музыку, доносящуюся снизу, думает: «Ну я даю...»
Пирогов же поднимает с помощью микролифта тонарм и снимает пластинку. Скучная оказалась, хоть и фирма.
Будем ли мы удивляться, что, слушая одно, слышат разное наши соседи? Не будем, наверное. Они ведь и думают о разном, и, оказавшись в одних и тех же по случаю краях, видят и запоминают разное. У них только и есть общего – межэтажное перекрытие: как уже было сказано, потолок Пирогова для Игнатьева пол. Вот и все. Все ясно.
Мучающийся бессонницей Пирогов врубает, теперь уже через наушники, кассетник. Хоть побалдеть...
А Игнатьев идет спать.
11
Никто, в том числе и герой повествования, Борис Семенович Игнатьев, и даже сам автор не смог бы дать удовлетворительного и в достаточной степени логического объяснения многим маловероятным событиям из жизни упомянутого героя. Правда, впоследствии, когда само это сочинение благополучно придет к концу и минует еще какое-то время, в течение которого Игнатьев совершит целый ряд неожиданных и опрометчивых поступков, доказывающих в совокупности бесспорную жизненную силу и естественность человеческой сущности Б.С. Игнатьева, – впоследствии одна неглупая женщина выскажет интересное соображение относительно природы чудес, происходящих с ее Борей. Женщина эта, задумчиво наблюдая суету своего пса, тычущегося в каждое дерево на бульваре, скажет следующее (дословно): «Он, то есть Боря... может, он самый добрый человек... ну, предположим, в мире... а что для меня мир?.. те, кого я знаю... он не зависит от внешних событий, и в этом смысле... в общем, с кем же еще и происходить чудесам, как не с ним?..»
И, поднося огонь к ее сигарете, автор задумался: может, действительно, в этом все и дело? Вот мы говорим о человеке – добрый, мол, и даже просто чудесный. Чудесный... Чудеса... Может, это уже теперь действительно связано между собой: редкие качества характера и сверхъестественные события, происходящие с тем, кто таким характером обладает?
Может быть.
Во всяком случае, еще об одном таком событии из жизни Игнатьева, видимо, стоит рассказать, прервав ради этого даже основную лирическую линию.
В предпраздничный день прошедшей зимы Игнатьевы всей семьей пошли гулять.
Влажный ветер, возвещавший раннюю оттепель, деликатно остужал измученную тщательным бритьем кожу игнатьевских щек. Жена Тамара шагала ровно и непреклонно, дочь шла хмуро, сам же Игнатьев давал волю мужским наклонностям, то есть хватанул вовсе не нужного по погоде пива, причем семейство смиренно ожидало на расстоянии прямой видимости, пока он пребывал в специальном загончике, в подробностях рассмотрел несколько иностранных и одну отечественную новую автомобильную марку, положительно оценив дизайн последней и без комментариев пожимая плечами возле первых, некоторое время наблюдал тихий экстаз тех, кто увязывал счастливо добытые елки, – в общем, отдыхал.
Тем временем жена и дочь негромко и непрерывно делились впечатлениями по поводу встречающихся в толпе экстравагантностей, решительно не одобряя неумение некоторых находить соответствие между собственными внешними данными и предложениями моды. Особенно отрицательно отзывались они о модном покрое дамских брюк, уродующем даже и очень хорошую фигуру. Себе таких брюк они согласились не заводить ни под каким видом.
Таким образом, вся фамилия вышла на площадь.
По площади гуляли хозяева и гости города, а также зарубежные друзья, переговаривавшиеся между собой слишком громко – впрочем, все равно довольно неразборчиво.
А на самой середине площади работал среди штативов и стендов с образцами своего искусства фотограф. И в фотографе этом Игнатьев немедленно и с большим удивлением – хотя, казалось бы, чему тут особенно удивляться? – признал своего одноклассника и даже друга детства Сережку Балована. Черт возьми, совершенно не изменился Сережка, хотя здорово облысел, отпустил загнутые книзу усы и стал носить несвойственные ему в те давние небогатые времена фасонистые вещи – замшевую тужурку и молодежные истертые штаны...
После долгих и искренних приветствий, после того, как познакомил Игнатьев старинного приятеля со своими домочадцами, после того, как тот убрал в кожаный сундучок на длинном ремне все принадлежности профессии, свернув таким образом ранее обычного свой рабочий день, друзья отошли к металлическому барьерчику и закурили. Чтобы не мешать сентиментальным речам, женщины отправились на осмотр близлежащих витрин.