Это меня прежестоко обидело.
- Я и так не приду никогда...
Обиженный, я ушел в сад; там возился дедушка, обкладывая навозом корни яблонь; осень была, уже давно начался листопад.
- Ну-ко, подстригай малину,- сказал дед, подавая мне ножницы.
Я спросил его:
- Хорошее Дело чего строит?
- Горницу портит,- сердито ответил он.- Пол прожёг, обои попачкал, ободрал. Вот скажу ему - съезжал бы!
- Так и надо,- согласился я, принимаясь остригать сухие лозы малинника.
Но я - поспешил.
Дождливыми вечерами, если дед уходил из дома, бабушка устраивала в кухне интереснейшие собрания, приглашая пить чай всех жителей: извозчиков, денщика; часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже весёлая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и немотно торчал Хорошее Дело. Немой Стёпа играл с татарином в карты; Валей хлопал ими по широкому носу немого и приговаривал:
- Аш-шайтан!
Дядя Пётр приносил огромную краюху белого хлеба и варенье "семечки" в большой глиняной банке, резал хлеб ломтями, щедро смазывал их вареньем и раздавал всем эти вкусные малиновые ломти, держа их на ладони, низко кланяясь.
- Пожалуйте-ко милостью, покушайте! - ласково просил он, а когда у него брали ломоть, он внимательно осматривал свою тёмную ладонь и, заметя на ней капельку варенья, слизывал его языком.
Петровна приносила вишнёвую наливку в бутылке, весёлая барыня - орехи и конфетти. Начинался пир горой, любимое бабушкино удовольствие.
Спустя некоторое время после того, как Хорошее Дело предложил мне взятку за то, чтоб я не ходил к нему в гости, бабушка устроила такой вечер. Сыпался и хлюпал неуёмный осенний дождь, ныл ветер, шумели деревья, царапая сучьями стену, - в кухне было тепло, уютно, все сидели близко друг ко другу, все были как-то особенно мило тихи, а бабушка на редкость щедро рассказывала сказки, одна другой лучше.
Она сидела на краю печи, опираясь ногами о приступок, наклонясь к людям, освещенным огнём маленькой жестяной лампы; уж это всегда, если она была в ударе, она забиралась на печь, объясняя:
- Мне сверху надо говорить,- сверху-то лучше!
Я поместился у ног её, на широком приступке, почти над головою Хорошего Дела. Бабушка сказывала хорошую историю про Ивана-воина и Мирона-отшельника; мерно лились сочные, веские слова:
Жил-был злой воевода Гордион,
Чёрная душа, совесть каменная;
Правду он гнал, людей истязал,
Жил во зле, словно сыч в дупле.
Пуще же всего невзлюбил Гордион
Старца Мирона-отшельника,
Тихого правды защитника,
Миру добродея бесстрашного.
Кличет воевода верного слугу,
Храброго Иванушку-воина:
- Подь-ка, Иванко, убей старика,
Старчища Мирона кичливого!
Подь да сруби ему голову,
Подхвати её за сиву бороду,
Принеси мне, я собак прокормлю!
Пошёл Иван, послушался.
Идет Иван, горько думает:
"Не сам иду - нужда ведёт!
Знать, такая мне доля от господа"
Спрятал вострый меч Иван под полу,
Пришёл, поклонился отшельнику:
- Всё ли ты здоров, честной старичок?
Как тебя, старца, господь милует?
Тут прозорливец усмехается,
Мудрыми устами говорит ему:
- Полно-ка, Иванушко, правду-то скрывать!
Господу богу - всё ведомо.
Злое и доброе - в его руке!
Знаю ведь, пошто ты пришел ко мне!
Стыдно Иванке пред отшельником,
А и боязно Ивану ослушаться.
Вынул он меч из кожаных ножон,
Вытер железо широкой полой.
- Я было, Мироне, хотел тебя убить
Так, чтобы ты и меча не видал.
Ну, а теперь - молись господу,
Молись ты ему в останний раз
За себя, за меня, за весь род людской,
А после я тебе срублю голову!..
Стал на коленки старец Мирон,
Встал он тихонько под дубок молодой,
Дуб перед ним преклоняется.
Старец говорит, улыбаючись:
- Ой, Иван, гляди - долго ждать тебе!
Велика молитва за весь род людской!
Лучше бы сразу убить меня,
Чтобы тебе лишнего не маяться!
Тут Иван сердито прихмурился,
Тут он глупенько похвастался:
- Нет, уж коли сказано - так сказано!
Ты знай молись, я хоть век подожду!
Молится отшельник до вечера,
С вечера он молится до утренней зари,
С утренней зари он вплоть до ночи,
С лета он молится опять до весны.
Молится Мироне год за годом,
Дуб-от молодой стал до облака,
С жёлудя его густо лес пошёл,
А святой молитве всё нет конца!
Так они по сей день и держатся:
Старче всё тихонько богу плачется,
просит у бога людям помощи,
У преславной богородицы - радости,
А Иван-от воин стоит около,
Меч его давно в пыль рассыпался,
Кованы доспехи съела ржавчина,
Добрая одёжа поистлела вся.
Зиму и лето гол стоит Иван,
Зной его сушит - не высушит,
Гнус ему кровь точит - не выточит,
Волки, медведи - не трогают,
Вьюги да морозы - не для него.
Сам-от он не в силе с места двинуться,
Ни руки поднять и ни слова сказать,
Это, вишь, ему в наказанье дано:
Злого бы приказу не слушался,
За чужую совесть не прятался!
А молитва старца за нас, грешников,
И по сей добрый час течёт ко господу,
Яко светлая река в окиян-море!
Уже в начале рассказа бабушки я заметил, что Хорошее Дело чем-то обеспокоен: он странно, судорожно двигал руками, снимал и надевал очки, помахивал ими в меру певучих слов, кивал головою, касался глаз, крепко нажимая их пальцами, и всё вытирал быстрым движением ладони лоб и щёки, как сильно вспотевший. Когда кто-либо из слушателей двигался, кашлял, шаркал ногами, нахлебник строго шипел:
- Шш!
А когда бабушка замолчала, он бурно вскочил и, размахивая руками, как-то неестественно закружился, забормотал:
- Знаете, это удивительно, это надо записать, непременно! Это страшно верное, наше...
Теперь ясно было видно, что он плачет,- глаза его были полны слёз; они выступали сверху и снизу, глаза купались в них; это было странно и очень жалостно. Он бегал но кухне, смешно, неуклюже подпрыгивая, размахивал очками перед носом своим, желая надеть их, и всё не мог зацепить проволоку за уши. Дядя Пётр усмехался, поглядывая на него, все сконфуженно молчали, а бабушка торопливо говорила:
- Запишите, что же, греха в этом нету; я и ещё много знаю эдакого...
- Нет, именно это! Это - страшно русское,- возбуждённо выкрикивал нахлебник и, вдруг остолбенев среди кухни, начал громко говорить, рассекая воздух правой рукою, а в левой дрожали очки. Говорил долго, яростно, подвизгивая и притопывая ногою, часто повторяя одни и те же слова:
- Нельзя жить чужой совестью, да, да!
Потом вдруг как-то сорвался с голоса, замолчал, поглядел на всех и тихонько, виновато ушёл, склонив голову. Люди усмехались, сконфуженно переглядываясь, бабушка отодвинулась глубоко на печь, в тень, и тяжко вздыхала там.
Отирая ладонью красные, толстые губы, Петровна спросила:
- Рассердился будто?
- Не,- ответил дядя Петр.- Это он так себе...
Бабушка слезла с печи и стала молча подогревать самовар, а дядя Петр, не торопясь, говорил:
- Господа все такие - капризники!
Валей угрюмо буркнул:
- Холостой всегда дурит!
Все засмеялись, а дядя Пётр тянул:
- До слёз дошел. Видно - бывало, щука клевала, а ноне и плотва едва...
Стало скучно; какое-то уныние щемило сердце. Хорошее Дело очень удивил меня, было жалко его,- так ясно помнились его утонувшие глаза.
Он не ночевал дома, а на другой день пришёл после обеда - тихий, измятый, явно сконфуженный.
- Вчера я шумел,- сказал он бабушке виновато, словно маленький.- Вы не сердитесь?
- На что же?
- А вот, что я вмешался, говорил?
- Вы никого не обидели...
Я чувствовал, что бабушка боится его, не смотрит в лицо ему и говорит необычно - тихо слишком.
Он подошёл вплоть к ней н сказал удивительно просто:
- Видите ли, я страшно один, нет у меня никого! Молчишь, молчишь,- и вдруг - вскипит в душе, прорвёт... Готов камню говорить, дереву...
Бабушка отодвинулась от него.
- А вы бы женились...
- Э! - воскликнул он, сморщившись, и ушёл, махнув рукой.
Бабушка, нахмурясь, поглядела вслед ему, понюхала табаку и потом строго сказала мне:
- Ты, гляди, не очень вертись около него; бог его знает, какой он такой...
А меня снова потянуло к нему.
Я видел, как изменилось, опрокинулось его лицо, когда он сказал "страшно один"; в этих словах было что-то понятное мне, тронувшее меня за сердце, и я пошёл за ним.
Заглянул со двора в окно его комнаты,- она была пуста и похожа на чулан, куда наскоро, в беспорядке, брошены разные ненужные вещи,- такие же ненужные и странные, как их хозяин. Я пошёл в сад и там, в яме, увидал его; согнувшись, закинув руки за голову, упираясь локтями в колени, он неудобно сидел на конце обгоревшего бревна; бревно было засыпано землёю, а конец его, лоснясь углем, торчал в воздухе над жухлой полынью, крапивой, лопухом. И то, что ему было неудобно сидеть, ещё более располагало к этому человеку.