— Вы, товарищ, до войны, случаем, не подвизались в поповском сословии? Все у вас как-то безгрешно получается, по правде сказать. Но можно бы и так сделать: ходоков-то послать, и даже с белым флагом. А оружия пока не слагать...
— То есть?
— К кадетам и генералам казаки не хотят. Значит, каков же конец? Всеобщая казнь, смерть? Тут схватишься за голову... Я, товарищ Овсянкин, по ночам такое думал... Знаете, по ночам всякие несбыточные идеи душу мутят. Вот и думал: а что, мол, если стать в круговую оборону, из опаски только, в красных временно не стрелять, а безоружную полусотню выслать на переговоры бы... Но это ночью так думалось. А утром проснешься, и тут тебе новую бумагу за чужой подписью несут. И понимаешь, что все твои мысли — одно полуночное безрассудство! А вы вот вроде по дневному времени и трезво предлагаете эту же самую ночную идею. Так, может, не такая она уж и безрассудная?
«Черт возьми, а ведь этих людей и в самом деле заранее обрекли на смерть! — вдруг подумал Овсянкин. — Не белые же они, каратели и всякая сволочь давно за Донцом... А этих — за что же? По какому такому стечению обстоятельств? И вот мы сидим, судим и рядим, как будто по самому простому, житейскому делу: жить или погибнуть им, а заодно и нам, пленникам этих сумасшедших повстанцев!..»
Надо было спасаться и спасать. Иначе — смерть.
— Не доверяете Южному фронту, надо — в Москву, — сказал Глеб.
— Да кто же нас туда пропустит?!
— Отпечатайте повинную от вашего повстанческого совета... И... я вас поведу, — вдруг сказал Глеб, глядя пристально на стол, на свою партийную книжку среди прочих документов, изъятых у пего при обыске. — Я вас поведу, — повторил Глеб.
Размышлял в душе с болью и сомнением: верно ли, по-большевистски ли поступает, склоняя этих несчастных вешенцев к повинной, а от своей партии и Советской власти требуя к ним пощады? Верно ли? Так ли учили его старые большевики-политкаторжане в Иваново-Вознесенске и высшие комиссары этой великой революции?
И решил: так! Нет иного выхода, потому что казаки — заблудились, и притом казаков этих собралось в трех повстанческих верхнее-донских округах более тридцати тысяч, не считая жен, стариков и детей, и они понимают, как говорит Кудинов, собственную обреченность. Это сколько же надо положить теперь красноармейцев и молодых необстрелянных курсантов, чтобы без пощады выбить их до одного? Кто знает, сколько? Если учесть военное искусство казаков и ожесточенность их, то придется кинуть на них не менее пятидесяти тысяч! Целый фронт! А они, эти пятьдесят, не живые ли люди, не мои ли земляки и друзья? И не нужны ли они в другом месте, скажем, на фронте с теми же отъявленными белогвардейцами? Кто же взял на себя такое право — распоряжаться но только чужой кровью, но и судьбой целого народа, отменив даже такое понятие, как пощада?
«Ты так рассуждаешь потому, что ты — пленный!» — подсказал некий бескомпромиссный голос но столько изнутри, сколько извне, с холодной высоты. И Глеб не дрогнул душой, сердце не остановилось, но задрожало, внутренний голос ответил спокойно: «Да, может быть, и оттого, что пленный. Сидя в штабе фронта, я, возможно, думал бы по-иному. Но правда все-таки со мной, здесь, потому что я не хочу умирать и хочу отвести смерть от других!»
Глеб поднялся, безбоязненно протянул свою длинную костлявую руку и ваял из пачки изъятых бумаг свой партийный билет. Раскрыл еще, посмотрел на подпись председателя ячейки и время выдачи, вздохнул. («Не успел обменять, после VII съезда меняли прежние маленькие билеты дореволюционного образца на новые, большие, по типу трудовых книжек, с подробными записями о прохождении службы, взысканиях и наградах... А он в условиях фронта, ранения, перехода на продработу и с поездкой в Москву не сумел обменять, книжечка еще старого образца...») Вздохнул Овсянкин, глядя на краткие записи и время вступления в партию, и со спокойной уверенностью водворил билет на место, в нагрудный карман холстинной летней тужурки. И застегнул верхний клапан на пуговицу.
А Кудинову сказал, прикидывая па будущее:
— Человек десять-двенадцать мне в сопровождение... Больше не надо. Вроде почетного караула, без оружия. И — большой белый флаг. Лошадей добрых. И двинем походным порядком на Миллерово либо прямиком через Бутурлиновку. В Воронеже я свои дела исправлю и пересядем на железную дорогу. Беру все на свою совесть и ответственность... Но — боевых действий в это время не проводить!
Кудинов походил вокруг стола, разминаясь, глядя, как пленник засовывает свою партийную книжку в карман. Сказал со вздохом:
— Добре... Попытка — не пытка, будем ждать в обороне. Есть у меня тут людишки, крепко сочувствующие большевизму, их, сказать, даже и не так мало... Они сгоряча ополчились на местную коммуну, а чуть заметят, что мы к кадетам хилимся, доразу покраснеют! Так вот их и пошлем! А вы по пути все же давайте нам как-то о себе знать...
Говорил и прикидывал, но в лице его и взгляде Овсянкин не видел веры.
— А вот как доберусь до Воронежа, так и будет известие, — сказал Глеб. — Думаю, директивы красным войскам изменятся. По существу.
— Хорошо бы, — сказал Кудинов.
«Горячий человек, мятежная башка, — в душе засмеялся Овсянкин. — Наделал делов, а теперь пришло время задуматься! Пуля по нем плачет, дуралею, но за рядовых повстанцев горой буду стоять...»
ДОКУМЕНТЫ О ПОЛОЖЕНИИ НА ДОНУ
По материалам парткомиссии
Из докладной члена РКП (б) Сокольнического района г. Москвы К. К. Краснушкина
Ряд причин делали советскую работу совершенно неудовлетворительной:
а) абсолютное назначение всех отв. работников Гражданупром;
б) отдаленность Гражданупра от Донской обл. и по своему составу (чуждый казачеству элемент)...
в) совершенное непонимание задач Советской власти как Гражд. управлением, так и местной властью...
Засоренность состава... на ответств. должности назначались люди, которые занимались пьянством, грабили население, отбирали скот, хлеб и др. продукты в свою пользу, а из личных счетов доносили в ревтрибуналы на граждан, а те страдали...
С самого начала моего приезда я с помощью товарищей — коммунистов из центра — повел энергичную борьбу с ревкомом, настойчиво требуя смещения ревтрибунала и предания его суду. Это удалось почти добиться, однако наступил острый момент восстаний и, наконец, эвакуаций.
Начало восстаний было положено одним из хуторов, в который ревтрибунал в составе Марчевского, пулемета и 25 вооруженных людей выехал для того, чтобы, по образному выражению Марчевского, «пройти Карфагеном» по этому хутору...»[6]
Из письма члена РВС Республики В. А. Трифонова председателю ЦКК РКП (6) А. А. Сольцу
...Прочитай мое заявление в ЦК партии и скажи свое мнение: стоит ли его передать Ленину? Если стоит, то устрой так, чтобы оно попало к нему.
На Юге творились и творятся величайшие безобразия и преступления, о которых нужно во все горло кричать на площадях... При нравах, которые здесь усвоены, мы никогда войны не кончим, а сами очень быстро скончаемся — от истощения. Южный фронт — это детище Троцкого и является плотью от плоти этого... бездарнейшего организатора.
Для иллюстрации создавшихся отношений в Донской области я считаю нужным сообщить в ЦК, что восставшие казаки в качестве агитационных воззваний распространяли циркулярную инструкцию партийным организациям РКП о необходимости террора по отношению к казакам и телеграмму Полетаева, члена РВС Южного фронта, о беспощадном уничтожении казаков.
В руках этих идиотов находится судьба величайшей революции — есть от чего сойти с ума[7].
9
Упоение недавними победами помешало советскому командованию понять сразу всю опасность верхнедонского восстания. Против повстанцев направлялись ближайшие полки и даже отдельные роты, в малом числе, и они тут же рассеивались или вырубались в коротких кровопролитных схватках. И лишь после того, как к восставшим донцам присоединился сначала Сердобский полк, а затем в Купянске, глубоком тылу красных, восстала запасная бригада, целиком состоявшая из мобилизованных крестьян, Южный фронт принял наконец надлежащие меры. Две экспедиционные дивизии — из 8-й армии под командованием Антоновича и из 9-й под командованием Волынского — были сведены в экскорпус под общим командованием бывшего унтер-офицера и саратовского военкома Т. С. Хвесина. Ожидалось прибытие курсантских бригад из ближайших губернских городов и самой Москвы.
Вместе с другими сотрудниками агитпоезда «Красный казак» переводился в политсостав экспедиционных войск и бывший завполитпросветом города Козлова Аврам Гуманист.
Политически Аврам был подкован крепко, читал даже брошюры по Фейербаху и Бебелю, назубок знал статьи Льва Троцкого, но он не мог похвастаться ни выразительной физиономией (ни имел, например, бороды и очков «под вождя»), ни внушительным жестом, ни партстажем, не имел он и громового ораторского баса, как великие трибуны этих лет, и, следовательно, не мог претендовать на высокий пост. Он мог быть лишь скромным советчиком и помощником около какого-нибудь толкового, но еще недостаточно проверенного военспеца либо малограмотного народного выдвиженца, каких теперь немало приходилось встречать во главе полков и даже дивизий. Аврама назначили на первое время эскадронным политруком. Он был несколько уязвлен слишком невысоким назначением и, как всякий человек его положения, таил надежду на скорый успех и заслуженную славу в ратном деле, которое оказалось вдруг от него в непосредственной близости. Он выехал в часть, одетый в черную кожанку, туго затянутый в портупею, имея на бедре тяжелый маузер в деревянной кобуре. И молча пел боевую, ставшую теперь очень распространенной среди курсантской молодежи песню южноафриканских буров «Трансваль, Трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне...»