Суворов застукал Ткачука на корректировке планов и безбедной жизни за этот счет в течение трех пятилеток. Ткачук ходил в передовиках, зачинателях и продолжателях, сидел в президиумах, и лишь областное радио попыталось разобраться в оценках.
Репортер глаз с завода не спускал, не ленился делать крюк, «Стройматериалы» были на городской черте, почти недоступные по причине отсутствия транспорта. Но Суворов, кряхтя и ойкая от сердечных толчков, наведывался в конце месяца, в аврал и сверхурочные. Совал нос на склад и списывал номера с персональных «Волжанок». Ткачук распорядился не допускать к заводу корреспондентов без его на то личного распоряжения. Поэтому когда в «Стройматериалах» затеяли аттестацию рабочих мест и хозрасчет, Суворов по-собачьи пролез в дыру в заборе, вырвав клок в штанах, единственных в его парадном гардеробе.
Его поразили гирлянды изоляционной стекловаты и хлопьев, свисавшие с потолка в цехе, пыль склеила очки, набилась в ноздри. Люди ходили тенями, на ощупь. «Для пожара хватит одной спички!» — пророчески сказал Суворов в передаче. И накаркал.
Пожар полыхнул уже ночью. Сгорел цех изоляционных плит. В огне погибла лучшая крановщица, мать троих детей… Говорят, она еще до Суворова требовала от директора навести порядок в цехе, а не выжимать «план любой ценой»…
Суворов открытым текстом обратился к коллективу погоревшего цеха и завода в целом — переизбрать директора. Накалились страсти, шли собрания. Дырку в заборе Ткачук заколотил железом и подпер шпалой, Суворову оставалось лишь ждать и строить догадки. Вначале Ткачуку дружно отказали в доверии и выдвинули двух кандидатов на его место. Суворов ликовал. И напрасно. На втором собрании кандидаты тихо поблагодарили за доверие и отказались…
Ткачук сел в кресло за неимением конкурентов, посетовал, дескать, тяжел хомут, да ему не привыкать. Суворов, прознав, слег в кардиологию со вторым инфарктом, который был теперь для него вроде насморка, и в промежутках переливаний и вливаний, строчил разгромный материал на Ткачука, предсказывая новые беды и загорания на заводе, подозревая зажим критики, фальсификацию и дутую демократию при выборах директора.
Ткачук тоже писал: жалобы в центр, партийные органы и даже в суд. Возможности у него были не в пример Суворову: жалобы множились на ротапринте и отсылались для скорости с нарочным за госсчет.
Война затянулась. Суворову она давалась тяжелей. Битва складывалась не в пользу репортера, несмотря на его знаменитую фамилию. Но Суворов надеялся. На радио шли письма, мешками, активность на предмет гласности подскочила, лишив гонорара штатных «писателей». Квартиры не было, гонорара тоже. Суворов ждал писем со «Стройматериалов», рылся в корреспонденции, чтобы не пропустить. Но пока что молчал коллектив, выжидал…
Известие о том, что по соседству с памятным заводом затевается стихийный субботник на свалке, взбодрил Суворова.
— Субботник «самозванный»? Местная инициатива? Хорошо! А может, все же кто-то подсказал сверху, разнарядка была? Нет?! Слушайте, а вы не боитесь последствий, по головке за такое не погладят, по себе знаю… Нет?! Откуда вы такие взялись? Включаю магнитофон, говорите о себе… Без оглядки. У меня только так…
Разговор получался скорострельный. Оттолкнувшись от субботника, Суворов хотел воззвать к сознанию инертных стройматериаловцев, но после раздумал, поняв, что свалка сама по себе — тема грандиозная, с тенденцией и корнями, и если не удалось пробиться в вотчину Ткачука, то свалку забором не отгородишь, можно обложить ее со всех сторон, кислород перекрыть кое-кому из бюрократов и зажимщиков…
Общественность пробуждалась не так быстро, как Суворов, зато основательней и самым неожиданным образом. В столице добровольцы восстанавливали памятники старины, отвоевав их у чиновников, скорых на расправу с ветхой застройкой во имя кубов и премий. Работали даром, в свободное время. «Ненормальные, с жиру бесятся!» — толковали про них, пока доброхотов были единицы. Когда счет пошел на сотни и тысячи, «ненормальность» стала нормой и никто уже не крутил пальцем у виска и не смеялся, когда по требованию активистов был заглублен радиус метро, чтобы не тревожить старой застройки, и ревизован памятник на Поклонной горе, лихо расправлявшийся с прилегавшей территорией. С некоторых пор общественность ревизовала также планы министерства мелиорации и осаживала чиновников, невзирая на ранги.
«Значит, можем? — спрашивал себя Суворов. — А мы чем хуже?» Горы под рукой не было, памятника в городе под небеса тоже, чтобы его подкосить, со старинной застройкой в городе успели разделаться загодя, словно предвидя грядущие осложнения с гласностью и демократией. Зато была вода в реке, какая москвичам не снилась…
Годами стучались в глухие кабинеты насчет реки. Она никому не мешала, тихая и покорная, как старая жена, хвастать которой срок прошел, и место ее на кухне. А в кухне, понятное дело, антураж, запах и помойное ведро. Речка вспоила молодец-город, но инфантильный крепыш сосал и сосал мамашу, не соображая, и грозил свести на нет, стоптать крепкими ножками, искривить и загнать в землю. А чуть что — подымал басовитый рев, дескать, речка — дело второе, а первое — план, рост, товарный вал, реализация, контрольные показатели. Против них не попрешь, в законе вписаны…
По правде сказать, даже упрямец Суворов махнул рукой и тему реанимации реки считал безнадежной. Оставалось лишь поставить крест за упокой страдалицы. Вечная па-а-амять… В журналистской практике уже встречались факты обращения светлых вод в сточные канавы. Суворов рисковал и шел первым, но нашелся в местной газете «сдвинутый», который предложил желающим выйти утречком к реке и под музыку в темпе аэробики попытаться вытащить из воды, кто что может: ржавую посуду, битое стекло, черную покрышку от трактора, тряпье… Река вздохнет, и на том спасибо, граждане!
Люди заметили набранное робко, несмело, мелким шрифтом обращение, кто не прочитал, тому передали. В редакции гадали не без душевной дрожи: придут? К речке? Если бы… С сотни по одному — десять тысяч. Сила! Из тысячи по одному — тысяча! Даже один из десяти тысяч устроил бы газету. Реально? Вполне. Разучилась газета чувствовать конъюнктуру и понимать людей, и это понятно, не за тем ее раньше издавали, чтобы самовольничать с ржавыми ведрами и прочими пустяками. Откликнулось двадцать человек. Редакция взгрустнула и подвела итог. Дескать, спасибочки, ожидали большего, людского наплыва на берега, наводнения. «Это полумеры, — изложил особое мнение кто-то из читателей, — много ли сделаешь голыми руками?» В отряд записалось 0,0017 процента населения, хотя воду пили все сто процентов, парились тоже, щи хлебали и чаек заваривали…
«Цифры настраивают на вывод: река в городе такая, какой мы с вами достойны», — подытожила с обидой газета. Было предложение создать не отряд, а клуб добровольцев «Река».
Суворов воспламенился «Рекой», хотя и ревновал к газете. Теперь его черед: клуб «Отвал»! Объявит по радио. Жизнь дала импульс, толчок, побуждение. Лишь глухой его не слышал. В кузнечном цехе уже составился штаб.
До конца недели звенели телефоны на радио, никто в защиту отвала не рискнул поднять голос. Уговаривать людей не пришлось, речи были коротки: «Отвал смердит, глядеть тошно! Безобразие… Убрать!»
* * *
К субботе успели сделать все, что планировали, но как всегда бывает — пугала необязательность явки. Могли прийти, а могли передумать. Добровольцев обычно назначали приказом по заводу, явка на субботник негласно объявлялась обязательной, с прогулявших требовали справку. Теперь не так. Хочешь — иди, не хочешь — лежи. Как говорит восточная мудрость, лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть, лучше… Пора выдалась грибная, повылазили грузди в лесах.
Отвал — не земляничная поляна, тут даже мухоморы не живут. Кто соблазнится? Представлялся кто-то расплывчатый, надуманный, доброхот из кино, с приклеенным лицом и характером, которому все равно, где субботу коротать.
Штаб договорился собраться пораньше, показать пример, а первого человека, прибывшего на отвал, кто бы он ни был, увековечить в приказе по заводу и прославить через заводскую многотиражку. Энтузиастов пора знать в лицо, хватит им прятаться. В конце концов они из будущего, а никто другой. Теорией доказано. Но до этого, конечно, надо расти…
С утра пораньше Галкин шагал к отвалу, не дожидаясь трамваев, пошатываясь и зевая. Легкое облачко в зените приковало его внимание. С детства заметил, что дождь или мокрый снег собираются к празднику и все портят. Турист в ветровке волок рюкзак с закопченным котелком и норовил пристроиться к Галкину, чтобы вместе по азимуту. Но азимут у Галкина был странный, туда, куда никто не ходит. Старик-садовод ждал автобус, чтобы ехать стричь усы у клубники. Его измучила бессонница. «Сколько времени, дед?» — спросил Галкин, зевнув. Старик пожал плечами, ему было все равно.