И он остался ни с чем.
Продать первородство за чечевичную похлебку и остаться без чечевицы.
О чем он думал?
Ну, об этом мне кое-что рассказывали. Но, разумеется, не все.
Ханс Берг не глуп, он никогда не был глупым, и сейчас он, конечно, понимает, что будущее его темно, как ночь.
Не думаю, чтоб только это печалило его. Думаю, что он позволил жене уломать себя — если, конечно, все так и было — как всегда, из двойственных побуждений. Ежели она права — ладно, прекрасно. Но ежели нет и она просчиталась и толкнула его на эту пакость впустую, что ж — так ей и надо! Он зато сможет сказать: «Ха! Вы спрашиваете, о чем я думал? Да ведь это все она!..»
Но скорее, скорее всего, думается мне, он позволил уговорить себя не из ненависти к ней, не из ненависти к самому себе даже, а из ненависти ко всем другим, к тому пути, который избрали эти другие. Вы стремитесь на небеса — пожалуйста, а вот мне больше нравится преисподняя!
И наконец, сквозь все — толкающее, засасывающее: в огонь, в костер!
Да. В нем, верно, горел огонек безумия, Эх-ха! Ну и горит! Побольше хворосту. Пусть дом сгорит! Пусть лес сгорит! Пусть страна сгорит! Эх-ха!
Но он бездействовал. Не принимал участия в пропаганде, не злоупотреблял своим положением. Снова упустил возможность — могла бы сказать жена.
Верно, в один прекрасный день он проснулся и что-то увидел. Точно я не знаю что. И остался сидеть сложа руки. В который раз. Верно, бродит сейчас сумрачный, угрюмый, потерянный. Иногда, конечно, ругается, так что искры летят. И бормочет про себя: «Так мне и надо!»
СТАРЫЙ АЛЬБОМ
Как я заранее предвидел, так и вышло. Мне не удалось разгадать загадку Ханса Берга. Оказывается, я слишком мало его знал. Во многих пунктах мне приходилось только гадать, и часто для моих выкладок не было никаких оснований, и я пускался наобум и натыкался на стену.
Я не записывал всего, что о нем знаю, я многое пропускал и отбирал только то, что казалось мне важным. Но, возможно, отбирая я старался впустую, блуждал вслепую. Возможно, будь я умнее, я отбирал бы совсем другое. Возможно, ключ к его тайне в каком-то незначительном факте или фразе, которых не приметил. Не знаю.
Все же у меня такое чувство, что записанное мною может послужить к разрешению загадки для кого-то, кто сумеет разобраться в этом лучше, чем я. Возможно. Этого я тоже не знаю.
Но для меня моя попытка, пусть неудачная, важна другим. Я замечаю, что события двадцатилетней давности странным образом ожили во мне.
Из глубин памяти выкарабкиваются забытые существа, проясняются черты. Иных я вижу — и радуюсь, приветствую их, как друзей. Других же… ах, да что тут говорить.
Я думаю, что то время не для одного меня было значительно.
Я замечаю, что воспоминания затягивают меня, и мне хочется докопаться до сути. Я замечаю, что поддаюсь, надежде — сам знаю, нелепой, безумной надежде: роясь, шаря, копаясь в прошлом, лучше понять то, что творится сейчас.
Вчера я снова разбирался в своих ящиках и полках. Я и раньше часто предпринимал такую разборку, в дни, когда мне представлялось, что все рушится и гибнет. Странно, всякий раз я неизменно что-нибудь да нахожу такое, что предпочитаю бросить в огонь. Если стрясется беда, вовсе незачем давать им лишние материалы о себе самом и о других.
На сей раз ничто мне особенно не грозит, я знаю. В общем я сам не понимаю, отчего мне так срочно понадобилось разбирать мои бумаги.
Кое-что я все же нашел. На дне одного из ящиков я нашел старый альбом с фотографиями. Теперь я такого у себя не держу, и этот — старый и пыльный. В нем хранятся фотографии двадцатого, двадцать первого годов. Я сел и полистал его немного, и мысли мои повернулись в определенном направлении.
Не однажды в последние дни я спрашивал себя: что за человек я был, когда мне было двадцать, когда мне было двадцать два года? Что я думал, что чувствовал? Что представлял собою? Какое производил впечатление? Как выглядел? Ну, этот-то вопрос разрешить было нетрудно — в альбоме оказалось много моих снимков. Они мне понадобились для того… ну, обмениваются же люди фотографиями, правда? Смог я и освежить в памяти, как выглядели девушки тех лет — по фотографиям, тоже по фотографиям…
Интересное чувство — вдруг оказаться лицом к лицу с собственным прошлым. С прошлым.
Затянутым в поток забвенья…
Многих я совершенно забыл. Вот эта — кто такая? А та? Где, что и когда?
Странный это поток — поток забвенья. Иногда он выплескивает своих мертвецов, и они ненадолго оживают.
Не делаюсь ли я под старость сентиментален? Не снижаются ли мои требования? Битый час я листал альбом; и былое воскресало, и все — о боже мой! — все девушки были прелестны.
Год двадцатый, год двадцать первый.
Но был ли когда-нибудь такой год, когда девушки не были прелестны? Мне очень хотелось бы знать.
Ну ладно. Это вопрос очень личный, да и к делу отношения не имеет.
А вот одного, особенного, того лица на этих фотографиях нет.
Мои собственные фотографии изображают юнца — о, я прекрасно вижу сходство этого юнца с собою, каков я сейчас. Вероятно, и другие нашли бы это сходство, сказали бы: ну ясно, Н. Н. в молодости…
Я вижу портрет юного, очень юного человека с чертами, так сказать, еще не обработанными жизнью. Линии мягкие, и вовсе нет линий там, где у зрелого человека располагаются углы, складки и морщины. На голове множество лишних волос (тут проглядывает явственная зависть, правда?). И еще, еще — что-то неопределимое в этом лице вызывает во мне противоречивые чувства. Я не могу отогнать от себя ощущения постыдной слабости этих черт. Меня мучит слабость рта, глаз. Слабость — малодушие, но не злобность, не глупость, нет. И — как бы это назвать? Запоздалая детскость. И не одни только светлые ее стороны. До странности еще не определившиеся черты, не устоявшиеся. Что ж, они устоялись позже? Да, если человек ухитряется протащить сквозь молодые годы всю свою детскую открытость, а жизнь потом слишком быстро обламывает его, открытость эта оборачивается своей противоположностью — малодушием, которое прикидывается здравым смыслом, но вовсе на него непохоже, робостью, маскирующейся под сдержанность и хладнокровие, и боязнью новых разочарований, именующей себя знанием людей и выражающейся в недоверии.
От слабости, неуверенности этого неопределившегося лица мне больно. Я понимаю, что, рассматривая этого молокососа, человек более сильный, более решительный, непременно подумает: из такого можно веревки вить!
Отчего же мне больно? Попробуем глядеть правде в глаза, насколько это в наших силах. Отчасти мне больно оттого, что я не могу совершенно от него отвлечься, и оттого, что я знаю, что слабость есть слабость, и она затягивает в положения стыдные, глупые, пошлые — да, она его затягивала в эти положения. Я вижу слабость, вспоминаю все эти положения, и мне делается тошно, горько, и хочется реветь от боли, словно на моих глазах оскандалился мой близкий друг. И ничего нельзя поделать. Слишком поздно, слишком…
Но, конечно, не только это. Я вижу слабость на юном, несложившемся лице, слабость, которую видели, верно, многие-многие, и я говорю себе: ты еще не все видишь. Ты не видишь того, что по-прежнему в тебе сидит. Еще написаны на твоем лице крупными буквами твои слабости и беззащитно открыты взглядам не ведающим их счастливцев. И сейчас еще такой человек глянет на тебя и подумает: из него можно веревки вить!
Да. Конечно же, все приятели юнца это понимали. Ну, а женщины?
Человек более чем зрелый, я в известной мере могу оценивать этого мальчика. Правда, я не совсем беспристрастен, хоть нас и разделяет такое расстояние. Но женским-то глазом мне на него взглянуть не дано. В чем причина его успехов? И неуспехов. Ну, провалы его мне понятны, ничего удивительного. И я их помню. Но вот — как же остальное? Что умный, цепкий женский глаз мог выискать в этом слабом лице? Непонятно.
Я спрашиваю себя: где кончается силовое поле нашей притягательности? Оглядываясь вокруг, видя все то невероятное, что творится на свете, приходится ответить: да нет ему границ.
Но есть ведь тысячи причин, заставляющих женщину ценить общество мужчины, какое там — думать, что он нравится ей, что она его любит и так далее. Имя, деньги, положение…
Но у этого юнца не было ни имени, ни денег, ни положения. И никаких на все это видов, никакой надежды на проторенный путь. Так что если его любили, то — приходится думать — за его собственные качества.
А его любили иногда — и вот тут-то и начинается загадка. Положа руку на сердце, мне кажется, что во мне теперь больше мужской стати, чем в этом бледном юнце. Но он — в своей слабости, своей зеленой незрелости, своей бедности, полной своей бесперспективности — был более любим (и ненавидим), к нему больше тянулись, чем… Ну, да ладно! Загадочно. Неприятно к тому же, но главное — загадочно.