«Хряк! Хряк! Хряк! Хряк! ХРЮ-ХРЮ-ХРЮ! У-У-У!» — кричали мы. Тогда я впервые понял, что очень часто насмешка — просто одна из форм сострадания. И тогда я приступил к этому; я начал свой первый рассказ.
— Дерьмо, — сказал я — потому что все стрэтемские добровольцы начинали каждое предложение со слова «дерьмо».
— Дерьмо, — сказал я. — Хряка Снида там нет. Он хоть и чокнутый, — добавил я, — но не такой дурак.
— Вон его грузовик, — сказал парнишка с самым бедным воображением.
— Просто ему осточертели свиньи, — сказал я. — Он уехал из города, я это знаю. Ему все осточертело. Он, может, даже это подстроил заранее.
И как по волшебству все внимание обратилось на меня. Конечно, ночь была долгой. И всякий, у кого нашлась бы в запасе какая угодно история, мог без всякого труда овладеть вниманием стрэтемских добровольцев. Но меня вдруг охватило возбуждение от предчувствия счастливой развязки — впервые в жизни.
— Спорим, ни одной свиньи там тоже нет, — сказал я. — Спорим, он сожрал половину стада за несколько дней. Вы же знаете, он любил набить брюхо! А остальных продал. Видно, уже накопил столько денег, сколько ему требовалось.
— Для чего требовалось? — спросил кто-то из скептиков. — И если Хряка там нет, то где он?
— Если он провел на улице всю ночь, — сказал другой, — то сейчас он уже замерз и умер.
— Он во Флориде, — сказал я.
Я сказал это очень уверенно — я сказал так, словно это было давным-давно известно всем и каждому.
— Да оглянитесь вы вокруг! — заорал я на них. — Куда он девал деньги? Он же скопил кучу! А поджег он свой свинарник, — сказал я, — просто чтобы как следует досадить нам. Вспомните, как мы ему досаждали, — сказал я и увидел, что все растерялись; уж последние-то мои слова были чистейшей правдой. Небольшая доля правды никогда еще не вредила рассказу.
— Словом, — подвел я итог, — он нам отплатил — это ясно. Из-за него мы проторчали тут всю ночь.
После этих слов все мы, ребята с Франт-стрит, впали в какую-то задумчивость, и в этот момент задумчивости я впервые начал заново переживать прошлое; я попытался улучшить рассказ и придать ему достоверность. Конечно, я должен был окончательно воскресить Хряка Снида, но не знал, что стал бы делать человек, который не умеет разговаривать, если он во Флориде? Я подумал, что у них там еще строже регламентируется, чем у нас в Нью-Гэмпшире, что и как вы можете строить на своей земле, особенно если речь идет о строительстве свинофермы.
— Слушайте, — сказал я, — поспорим, он всегда умел разговаривать. Просто он наверняка из Европы, — решительно сказал я. — Я хочу сказать, что это за имечко такое, Снид? И появился он здесь во время войны, так? Не знаю, какой у него там родной язык, но бьюсь об заклад, что говорит он на нем как надо. Просто он не сподобился выучить наш язык. Уж не знаю почему, но он предпочитал общаться со свиньями. Может быть, они казались ему добрее, — добавил я, имея в виду всех нас. — А теперь у него полно деньжат, и он отправился домой. Вот куда! — сказал я. — Не во Флориду он поехал — в Европу!
— Вот так Хряк, — захлопал кто-то в ладоши.
— Ух ты, в Европу, — сказал кто-то обрадованно.
Мы представляли себе с завистью, как Хряк Снид вырвался «туда» — как ему удалось сбежать от мучительного одиночества (и фантазий), подстерегающих в свой срок всех жителей маленьких городков, и нас в том числе. Но когда возвратились мужчины, я столкнулся с тем смешанным чувством уважения и недоверия, которое испытывают к литературе взрослые.
— Ирвинг думает — Хряк в Европе, — сказал один из ребят с Франт-стрит брандмайору.
— Он ведь появился в наших краях во время войны, не правда ли? — спросил я брандмайора, который воззрился на меня так, словно я был первым трупом, который вытащили из-под головешек.
— Хряк Снид родился здесь, Ирвинг, — сказал мне брандмайор. — Его мать была дурочкой, ее сбила машина, объезжавшая оркестровую эстраду не с той стороны. Хряк родился на Уотер-стрит, — сказал брандмайор, обращаясь к нам. А Уотер-стрит, как я прекрасно знал, примыкала к Франт-стрит — совсем рядом с нашим домом.
И все же Хряк сейчас во Флориде, упрямо подумал я. Когда сочиняешь рассказ, надо до последнего бороться, чтобы все лучшее, что может произойти в нем (или все худшее, если ты ставишь себе такую цель), происходило, но только это должно быть передано правдиво.
Когда по остывающим углям уже можно было ступать, мужчины приступили к поиску; искать интереснее, чем ждать — поэтому первое считается мужской работой, а второе — ребячьей.
Через некоторое время, брандмайор подозвал меня.
— Ирвинг, — сказал он. — Раз ты знаешь, что Хряк в Европе, для тебя, наверное, не составит трудности перенести вот это отсюда.
Это было не так уж сложно — убрать черные, наполовину обуглившиеся останки мужского тела; я кинул на землю кусок брезента и втащил на него тело, ставшее необычайно легким, втащил, орудуя сначала багром подлиннее, а потом покороче. Мы нашли останки и всех восемнадцати свиней. И все же по сей день мне куда легче представить себе Хряка Снида живым во Флориде, нежели соединить его образ с невероятно жалкими обгорелыми останками, которые я извлек из-под пепла.
Бабушке я изложил, конечно, только факты.
— Хряк Снид сгорел этой ночью в пожаре, Нана, — сказал я ей.
— Бедный мистер Снид, — сказала она. И с огромным сочувствием, но — как бы и изумленно — добавила: — Что за жуткие обстоятельства заставили его вести такую дикую жизнь!
Впоследствии я понял, что задача писателя заключается в том, чтобы не только вообразить возможность спасения Хряка Снида от реального огня, но и разжечь в своем воображении такое пламя, которое навсегда замкнет его в себе. Это было уже гораздо-гораздо позднее — хотя и до того, как бабушке пришлось переехать в дом для престарелых — тогда она еще помнила, кто такой Хряк Снид — и она спросила меня: «Почему, во имя Господа, ты стал писателем?»
Я был «ее дитя», как я вам уже говорил, и она искренне переживала за меня. Возможно, специализируясь в английской литературе, она невольно прониклась убеждением, что писание книг — противозаконное и гибельное занятие. И тогда я рассказал ей все о том давнем ночном пожаре, о том, как мне показалось тогда, что если я сумею что-то такое придумать, если смогу изобрести что-то достаточно правдоподобное, то (в некотором смысле) спасу Хряка Снида. Во всяком случае, спасу его для другого пожара — пожара, который я разожгу уже сам.
Но бабушка у меня ведь из янки — и к тому же самая старая выпускница Уэлсли, прослушавшая там курс английской литературы. Заумные рассуждения, особенно в эстетском роде, не для нее. Ее покойный муж — мой дедушка — владел обувной фабрикой, на которой изготовляли то, в чем люди действительно нуждаются: то, что на практике надежно защищает их ноги. Но я все равно продолжал уверять бабушку, что если что и сделало меня писателем, так это ее доброта к Хряку Сниду, которая не могла остаться незамеченной мною — ее доброта в сочетании с беззащитностью того странного существа, которое было Хряком Снидом, и всею той ночью пожара, когда я впервые почувствовал силу моего воображения… но бабушка прервала меня.
Скорее с жалостью, чем с досадой, она похлопала меня по руке и покачала отрицательно головой. «Джонни, дорогой, — сказала она. — Ты наверняка избавил бы себя от массы забот, если бы просто обращался с мистером Снидом по-человечески, когда он был жив».
Что же поделать, не все в нашей власти, но я-то все равно знаю, что задача писателя заключается в том, чтобы разжечь собственный огонь для Хряка Снида …и пытаться спасти его из пламени вновь и вновь — вечно.
Уоррен Уоллес
К себе домой
Перевел Св. Котенко
Часто вспоминается мне моя бабушка, раз что кругом непорядок. Она никогда не удивлялась известиям о бедах в мире, те лишь укрепляли ее убеждение, что человек — это разрушитель, заслуживающий кары.
— Коли едет он, у него и лошадь и дрожки ведь были, едет в город, а кого-то пешего нагонит, никогда не подвезет. Зато сам когда пеший, ни за что не подсядет. Дедушка мой с характерцем был. Говаривал: задолжавши грош, десять миль отшагаю, чтоб отдать, а ежели мне должны, так тем же манером получать пойду.
Миссис Макфарланд рассказала мне это перед камерой, в кадре. Словно описала мою бабушку. Сейра Уоллес ни разу из-за гроша не ходила за десять миль, насколько мне известно, но такое вполне могло бы произойти.
Я опираюсь на прохладную кожаную спинку большого черного кресла-качалки в парадной гостиной, вглядываюсь. Высокая, сухощавая, бабушка приближается ко мне. На ней длинное голубое шерстяное платье и короткий темный жакет. Ветер с озера Гурон шевелит белые завитки ее волос вокруг черной соломенной шляпы. Обдувает он и бледные листья тополей, чьи ветки клонятся и подрагивают вдоль по набережной. Бегучий пятнистый свет сливается с шептанием прибоя, предвещая недоброе. Нечто должно произойти, но что именно? Да ничего. Остается прежняя напряженность, небезопасная, которою был пронизан каждый день моего детства.