Предложенное Президентом решение этой самой большой из оставшихся нерешенными после второй мировой войны проблем — разделенной Германии — предусматривало проведение общенациональных свободных выборов. Советы настаивали, чтобы воссоединение произошло на основе слияния на верхнем уровне. Главным в позиции Аденауэра были воссоединение и невозможность признания в какой-либо форме восточногерманского режима. Однако большинство обозревателей по обе стороны "железного занавеса" ему не верили. Однажды Хрущев категорически заявил Эйзенхауэру, что "поддержка Аденауэром объединения — не более чем шоу". Гертер сказал Эйзенхауэру абсолютно то же самое. 4 апреля Гертер сообщил по телефону, что Бонн выступает против переговоров о свободных выборах на любом уровне — министров иностранных дел или глав правительств, хотя Аденауэр так открыто это никогда не высказывает. Гертер считал совершенно очевидным: "Аденауэр и христианские демократы опасаются, что при проведении свободных выборов в объединенной Германии оппозиционная Социалистическая партия в Западной Германии образует нечто вроде коалиции с некоторыми партиями в Восточной Германии и сбросит с кресла христианских демократов". Ответ Эйзенхауэра, по крайней мере для тех, кто верит в демократию, звучал великолепно: "Президент сказал, что, если у них будет действительно свободное объединение, тогда они должны использовать предоставившуюся возможность на политическом поприще"*8.
Примирение состояло не только в стремлении провести переговоры по Германии, но также и в некоторых уступках в вопросе запрещения испытаний ядерного оружия. Поэтому 13 апреля, в день возобновления переговоров в Женеве, Эйзенхауэр написал Хрущеву, что Соединенные Штаты больше не настаивают на заключении всеобъемлющего договора о запрещении испытаний, но хотели бы продвигаться вперед "этапами, начиная с запрещения испытаний ядерного оружия в атмосфере". Это потребовало бы только простой системы контроля*9. Хрущев хотя и относился к частичному запрещению испытаний как к "вводящему в заблуждение", тем не менее высказал желание провести переговоры, и они начались.
Эйзенхауэр ежедневно звонил Даллесу в госпиталь и держал его в курсе событий по вопросу запрещения испытаний, то есть в той области, в которой Даллес принял на себя так много обязательств. В одном из последних разговоров Эйзенхауэр упомянул о своем желании сдержать "ужасную" гонку вооружений путем прекращения испытаний по крайней мере в атмосфере. "В конце концов, — заключил Эйзенхауэр, — ничего не останется, кроме войны, если мы откажемся от всех надежд на мирное решение"*10.
24 мая Джон Фостер Даллес скончался. Чувство личной потери и печаль вызвали боль в душе Эйзенхауэра. Даллес служил ему верно и без устали в течение шести лет. Он часто не соглашался с Президентом, особенно в первые годы, в вопросах политики на Дальнем Востоке, но всегда поддерживал решения Президента, проводил его политику умело и с энтузиазмом. Они никогда не были близкими друзьями в общепринятом смысле этого слова; Даллес не играл ни в бридж, ни в гольф, не проводил и уик-эндов с Эйзенхауэром в Геттисберге или Аугусте. Но они испытывали друг к другу глубокое уважение, с удовольствием работали вместе, поскольку оба разделяли одни и те же убеждения относительно характера советской угрозы и необходимости придерживаться твердой позиции, чтобы противостоять ей. По мнению Эйзенхауэра, Даллес был одним из великих государственных секретарей. То, что Президент не мог в этом убедить других, никак нельзя отнести к недостатку стараний сделать это.
На похороны Даллеса в Вашингтон съехались министры иностранных дел. День этот по иронии судьбы пришелся на 27 мая — первоначальный "крайний срок", установленный Хрущевым для подписания договора с Восточной Германией и решения вопроса о Берлине. До церемонии похорон Эйзенхауэр пригласил министров иностранных дел в Белый дом на ленч. Президент объяснил помощнику из Государственного департамента, который был против приглашения, "что он просто хотел сказать им: по его мнению, совершенно чудовищно разделение мира на сегменты, которые находятся по отношению друг к другу во враждебном противостоянии, не имеющем конца. Он чувствовал, что порядочные мужчины должны уметь находить какой-либо путь для достижения прогресса, чтобы улучшить положение вещей"*11.
В атмосфере паблисити и журналистской трескотни, окружавших встречу министров иностранных дел, почти незамеченным оказался фундаментальный исход берлинского кризиса 1959 года — Эйзенхауэр прошел через этот кризис без увеличения военного бюджета, без войны и не отступив ни на шаг. Ситуация в Берлине осталась неизменной.
До окончания срока президентства Эйзенхауэру оставалось всего полтора года, и все чаще на ум ему приходили мысли об отставке и смерти. Он сказал Слейтеру, что не может решить, каким образом оформить свой выход в отставку: то ли получать президентскую пенсию — 25 тысяч долларов в год и 50 тысяч долларов выходного пособия, то ли уйти по линии армии в чине пятизвездного генерала, для которого бесплатно сохраняются услуги полковника Шульца и сержантов Драйва и Моани. Он настолько привык видеть их все время рядом с собой, что ему "будет очень трудно обойтись без них".
Айк и Мейми обсуждали со своими близкими друзьями место, где они будут похоронены. Назывались Арлингтонское кладбище, Уэст-Пойнт и Абилин. Айк отдавал предпочтение Абилину, где частный фонд уже организовывал сбор пожертвований для постройки музея Эйзенхауэра и финансирование библиотеки им. Эйзенхауэра. Но друзья убедили его остановить свой выбор на Геттисберге, потому что это место расположено близко к большим городам и уже стало важным туристским центром*12.
В июне 1959 года Айк испытал огромную радость, какую только может испытать дедушка, — к нему приехали внуки, чтобы жить вместе. Но не в Белом доме, а в другом месте. И этот вариант был лучше остальных. Барбара и внуки стали жить в Геттисберге, а Джон занял комнату на третьем этаже Белого дома. Джон ездил в Геттисберг каждый уик-энд, а его родители присоединялись к нему всегда, когда могли.
Эйзенхауэр стал понемногу терять энтузиазм и выносливость. В апреле он сказал Слейтеру: "Вы знаете, каким образом я ощутил, что уже не такой молодой, как прежде: если мне очень надо провести большое совещание в десять часов утра, то я жду его даже с нетерпением, но если возникает необходимость провести его в четыре часа дня, то от такой перспективы я чувствую себя несчастным"*13.
Ум его оставался молодым. В конце июня, диктуя письмо Уитмен, он произнес фразу: "Я сомневаюсь, что человек моего возраста изменяет привычки мышления и устной речи". Потом он попросил ее вычеркнуть эту фразу и объяснил, что "сознательно старался изменить свою манеру говорить". Еще с детского возраста он всегда думал быстрее, чем мог выразить мысль словами. Именно этим можно объяснить, что иногда его язык "начинал заплетаться" и он не мог закончить предложение. В течение последних двух лет, по его признанию, из-за этой "трудности" он упорно старается — при посторонних — думать прежде, чем говорить*14.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});