таились в тенях береговых обрывов, в темном блеске листвы. В западной стороне неба играли стожары, луговые дали левобережья были по-майски прозрачны. Из оврагов белыми сугробами вставала цветущая черемуха. Игнатий Парфенович пристально вглядывался в вечерние пейзажи, и вдруг тревога охватила его: в этих местах с ним случилось страшное происшествие. Ну конечно же это Гольяны!
Игнатий Парфенович вспомнил «баржу смерти», арестантов в рогожках, с лицами черными, словно ночной мрак, самого себя рядом с доктором Хмельницким. Еще увидел неровный строй босых мужиков с медными крестами на обнаженных грудях и палача Чудошвили с деревянной колотушкой в руке. Камская вода с глухим всплеском принимала убитых.
— Чудошвили, Чудошвили! — прошептал Игнатий Парфенович.— Палач вятских мужиков! Где ты сейчас, что делаешь? Что замышляешь? Ведь преступники всегда что-нибудь да замышляют.
Игнатий Парфенович вернулся в каюту, присел к столику, на котором лежал его дневник. Раскрыл его на одной из страниц: «Каждое утро я просыпаюсь с чувством удивления, что еще жив. Слишком много потрясений выпало на мою долю в последние два года. Я не могу сосредоточиться на своей внутренней жизни, подумать о новых временах России. Теперь все стало необозримо, как в мощном потоке без берегов, и революция явилась точкой отсчета новых дней. Что принесут они народу, как изменят землю русскую? Люди привыкли думать о золотом веке человечества только в прошлом времени, но сами-то они устремлены в будущее: значит, золотой век еще впереди»...
Игнатий Парфенович свел к переносице брови, насупился. Перевернул страницу дневника.
«Революция изменила мои представления о свободе, братстве, равенстве, незаметно для себя я стал пропагандистом материализма, хотя и не во всем согласен с ним. Материализм обращается к людям дальним, я же интересуюсь только ближними. Для меня счастье всех — это счастье каждого в отдель-
546
ности. По-моему, любить-то надо человека, а не человечество в целом. Материализм отрицает самое главное, чем я живу,— бога! Но, упраздняя бога, материализм должен возвышать человека до уровня творца: ведь творчество божественно в своей основе и вся деятельность человека — это восьмой день миросотворения. В каких-нибудь два года Россия стала новой, трудно понимаемой и объяснимой, народ взбудоражен, хлещут через край социальные страсти, идеи потрясают умы ц сердца. События меняются с ужасающей быстротой, старый мир хватается за все, на что еще можно опереться и положиться, но революция опрокидывает и устои, и опоры, и надежды старого мира. А русский человек поднимается, встает в полный рост, в человеке возникает неодолимое, страстное желание творить. Творить, соревнуясь в творчестве с другими, и своей деятельностью вызывать сочувствие всего мира,— ведь если мировая революция произойдет, то лишь благодаря этому сочувствию. Тогда у людей появится общность цели, и это будет великолепно». Эти вчерашние мысли теперь не давали ему радостного сознания непреложности их.
В распахнутое окно залетел речной ветерок, нанося запахи цветущих рощ. Река гасила сочные краски заката. Игнатию Парфеновичу вспомнился Азин. «Такие, как он, накладывают печать личности на время, на события, на самое бурю. Азин проявил себя' в военном деле так же, как поэт в эпосе, композитор в симфонии. У народа своя живая, не похожая на книжную, память. Имена его героев подобны погасшим звездам, чей свет все еще идет к нам из глубины вселенной и все сияет во времени. Азин погас, а имя его продолжает светиться...»
Игнатий Парфенович сошел с парохода в Сарапуле. Забросив за плечо вещевой мешок, зашагал по шпалам, между которыми росли сорные травы. Лунные полосы спали на ржавых рельсах, на опрокинутых вагонах — следы войны и разрухи казались размытыми в холодном их блеске.
На вокзале было полно народу, словно вся Россия сорвалась с места, но никто не знал, уходят ли с этой станции куда-нибудь поезда.
— Поездов на Казань не предвидится, — ответил дежурный.
— Может быть, товарный пойдет? — с робкой надеждой спросил Лутошкин.
— И товарных нет. Скоро пойдет военный, особого назначения. К нему соваться не думай — заарестуют...
Игнатий Парфенович присел на скамейку, вздыхая от неустройства своей скитальческой жизни. После боя на Маныче, тяжело раненного, его отправили в полевой госпиталь. Когда он вышел из госпиталя, азинская дивизия уже сражалась на Кавказе. Лутошкина демобилизовали, он решил вернуться в вятские края для тихой жизни, еще не понимая, что окончилась созерцательная жизнь всяких отшельников на Руси.
18
Подошел поезд особого назначения. В тамбурах маячили часовые, видно было, что поезд охраняется с особой тщательностью. Из трех пассажирских вагонов выпрыгивали красноармейцы.
— Эй, старик! Кинь сухариков! — попросил Лутошкина белобрысый боец.
Игнатий Парфенович повернулся на голос, боец пристукнул башмаками и вдруг обнял его.
— Нашелся, Андрюша, нашелся! — всхлипнул Игнатий Парфенович.
Не думали они, не гадали, что сведет их судьба снова на дорогах странствий. Паровоз дал свисток отправления, Шур-мин схватил за рукав Игнатия Парфеновича, потащил к вагону.
— Айда, садись. Я же начальник золотого эшелона.
В вагоне Игнатий Парфенович столкнулся с Саблиным.
— Ха, старый знакомый! Ты, горбун, живуч, как репейник. Ну, здравствуй, ну, и рад, что дожил до мирных времен.
— У вас, Давид, вид цветущий. Очень уж я люблю жизнерадостных людей, это, вероятно, по закону контраста, — пошутил Игнатий Парфенович.
Поезд тронулся с места, набрал скорость, а они сидели в купе и говорили-говорили длинными, путаными отступлениями, вспоминая без конца, удивляясь своим воспоминаниям.
— Ты знаешь, как погиб Азин? — спросил Шурмин.
— Никто не знает, как он погиб, но я слышал' разные рассказы о его трагической смерти. «Азина расстреляли в станице Ергалыкской»,— говорят одни. «Его возили в железной клетке по улицам Екатеринодара, и надпись предупреждала: «Осторожно! Красный зверь Азин». Потом забили его камнями»,— утверждают -другие. Третьи, выдавая себя за очевидцев, клянутся, что на заимке под Тихорецкой казаки разорвали Азина лошадьми. Четвертые свидетельствуют — Азина повесили на базарной площади в самой Тихорецкой.
В четырех этих смертях я вижу бессмертие Азина...
Игнатий Парфенович замолчал, и все трое посмотрели на блестящие от лунного света речушки и озерца, мелькавшие за вагонным окном.
— Куда ты все-таки, Парфеныч, едешь? Что думаешь делать?— допытывался Саблин.
— Поедем с нами в Казань,— предложил Шурмин.— Сдадим золото и начнем новую жизнь.
— Мне осталось доживать свой век, размышляя о боге, революции и. человеке.