цель.
Но, как ни бурно возражал Зепп, Ганс с радостью увидел, что за фасадом патетических фраз скрывается неуверенность. Зепп и сам чувствовал, что не всем сердцем верит в то, что так страстно отстаивает. Иногда ему казалось, что доводы Ганса подслушаны в его, Зеппа, сокровенных мыслях.
Чем больше они спорили, тем Ганс становился спокойнее, а Зепп, наоборот, все воинственнее, грубее. Но Ганс не обижался на отца. Он понимал, что в Зеппе говорит его мюнхенский горячий задор, который давно уже не на чем было проявить. Ганс с удовольствием отметил: жив еще старый Зепп.
После такого основательного объяснения обоим дышалось легче. Укладываясь спать, и сын, и отец были полны глубокого презрения к политическим теориям и глубокой симпатии к человеческой сущности друг друга.
13
Торжество справедливого дела
«Парижская почта для немцев» преуспевала. Ее десять внушительных полос могли бы составить гордость любой газеты. Для нее писали лучшие немецкие писатели; даже Жак Тюверлен прислал изысканную злую статью о нацистах.
Но читатель, отдавший киоскеру за экземпляр «ПП» медную монетку в пятьдесят сантимов, и не подозревал, сколько пота, сколько неимоверных усилий стоило наполнить эти десять страниц содержательным материалом: редакторам приходилось непрерывно воевать, непрерывно отражать нападки, которыми их преследовали взбешенный Гингольд и его пройдоха адвокат. Как и предсказывал Царнке, на газету сыпался град судебных решений, исков, конфискаций. За судебными курьерами дверь так и не закрывалась.
Вечной проблемой была финансовая сторона дела. Фонды, созданные усилиями юрисконсульта Царнке и Петера Дюлькена, были исчерпаны, приходилось изо дня в день правдами и неправдами сколачивать небольшие суммы, чтобы кое-как продержаться. На долю каждого редактора выпадало не только больше работы, чем раньше, но все они вынуждены были идти на более скудное вознаграждение. Чтобы не возроптать на столь суровую действительность, приходилось все время повторять себе, что они мужественно и благородно делают нужное дело. Борьба за существование газеты требовала много энергии, изворотливости и оптимизма.
Старый Гейльбрун не обманул возложенных на него надежд. С большим организаторским талантом он совмещал опыт долголетней журналистской деятельности. По-прежнему представительный, Гейльбрун вел гордые, уверенные речи. Но стоило внимательнее присмотреться к нему, и сразу становилось видно, что душевные силы этого человека подорваны. При встрече с Зеппом Гейльбрун отводил глаза, в них появлялось выражение робости и подавленности. Случалось, что он и в присутствии других вдруг сдавал. В эти минуты вряд ли кто узнал бы в этом старом опустошенном человеке гордого господина с портрета работы художника Макса Либермана.
Вдобавок ко всему оказалось, что «Парижские новости» вовсе не капитулировали, как можно было надеяться. Больше того, Гингольд и его Герман Фиш придумали маневр, выручавший их и в дальнейшем. Они приглашали видных английских, американских, французских журналистов писать для «ПН». Журналисты эти ничего не знали о взаимоотношениях внутри немецкой эмиграции и не видели основания отказываться от сотрудничества в «Парижских новостях», тем более что Гингольд хоть и скрепя сердце, но предлагал жирные гонорары. Круг читателей в эмиграции вообще был ограничен, а обостренная конкуренция этих двух газет снижала тираж обеих.
Редакторы «Парижской почты» продолжали, стиснув зубы, работать, гневно, ожесточенно. Неустанно повторяли они себе: мы должны продержаться, и мы продержимся. Но мало-помалу их уверенность превращалась в маску, за которой были сомнения, серое отчаяние.
* * *
И неожиданно в один прекрасный сентябрьский день официальное немецкое телеграфное агентство оповестило о том, что германское правительство передает швейцарским властям журналиста Фридриха Беньямина.
В редакции «ПП» все вдруг почувствовали, что их самоотверженная работа не пропала даром. Никто по-настоящему не верил в победу, а она пришла, и так неожиданно, что всех выбила из колеи и окрылила. Даже Гейльбрун преобразился, это уже не был старик – в кресле главного редактора сидел представительный мужчина в расцвете сил, оживший портрет художника Либермана.
Зепп Траутвейн, узнав о событии, некоторое время сидел как пригвожденный.
– Свободен, он свободен, – произнес он, ни к кому не обращаясь. – Свободен, свободен, – повторял он снова и снова. И вдруг он просиял, улыбка озарила все его костлявое лицо, глаза под густыми поседевшими бровями заблестели, он был почти красив. Он бегал по редакции, он прищелкивал языком, угловатым дурацким движением тряс одного коллегу за плечи, другим говорил:
– Свободен, свободен.
Он обнял Эрну Редлих, он крепко стиснул длинного тощего Петера Дюлькена, который сам совершенно обезумел от радости, и сказал явную чепуху:
– Ну что, Пит, кто был прав? Не говорил ли я, что так будет?
Зепп забыл, что он в обиде на Гейльбруна, отчаянно тряс его руку и спрашивал в восторге:
– Ну, что вы теперь скажете? И почему вы не называете меня Зепп, идиот вы эдакий?
Он пел: «Слабый – умирает, сильный – сражается» – и повторял снова и снова: «Свободен, свободен». Он словно опьянел.
Пит и Гейльбрун не давали ему покоя.
– Вы должны немедленно написать приветственную статью к приезду Фридриха Беньямина, это ваш праздник, ваша победа. – Но он отказывался.
– Нет уж, увольте, пишите вы, – отвечал он, – сегодня я писать не могу, я пьян.
– Да ведь все мы пьяны, – смеясь, сказал Петер Дюлькен и откинул со лба прядь каштановых волос.
– Свободен, свободен, – повторил Зепп и вышел из редакции.
Счастливый, сияющий, он шел как во сне по улицам города Парижа в этот мягкий сентябрьский день. Присел за столик на террасе какого-то кафе. Приятно было сидеть среди множества оживленных деловых людей. Хотели они этого или не хотели, но они служили радостным фоном для его ликующего настроения. Он выпил одну кружку пива, и вторую, и третью, и купил одну газету, и вторую, и третью, и во всех газетах было напечатано, что правительство Германии передало швейцарским властям журналиста Фридриха Беньямина. Зепп Траутвейн умел наслаждаться хорошим, в жизни у него немало было наряду с тяжелым и хорошего, но никогда, никогда не был он так счастлив, как сегодня. И если бы вся его жизнь была сплошь серой и постылой и только один этот час подарила бы ему судьба, один этот час на террасе парижского кафе, с ворохом газет и с радостной вестью, с тремя кружками пива и с огромным, распирающим грудь чувством – свободен, свободен, – он считал бы себя счастливым человеком.
Его твердая вера не обманула его. Справедливость, разум – не пустые слова, они, справедливость и разум, действительно существуют на земле, и старый Рингсейс прав: надо только уметь ждать. Но Анна поставила точку, бедная Анна, ах, почему он не научил ее ждать и не терять надежды. Хорошо,