Это письмо было своего рода обвинительным актом, направленным против преступной халатности, инертности, бездарности главнокомандующего. «Вот, в. с., мое мнение, которое разделяют многие благонамеренные люди. Если вы с ним не согласны, то дай бог, чтобы оно было ошибочно; если же последствия докажут, что я был прав, то пусть же Россия узнает, что я не молчал и сделал, что мог, чтобы избавить ее от напрасной скорби и несчастья».
Меншиков раздражился. Окруженный льстецами, клевретами, прихлебателями, карьеристами, он вовсе не привык к таким укорам. Васильчикову он ответил на другой же день, 11 декабря, коротеньким ироническим письмом. Все меры, желаемые Васильчиковым, уже принимаются, так что пусть Васильчиков «успокоится». А оглашать эти советы «так, чтобы знала о них Россия», в военное время нельзя. Принять крутые меры Меншиков не решился. Во-первых, он не мог не знать, что на стороне Васильчикова Нахимов и все понимающие дело люди, а во-вторых, Рюрикович, знатная особа со связями, князь Виктор Илларионович мог наделать неприятностей. Негодование в Петербурге по поводу Инкерманского поражения было Меншикову известно через его корреспондентов.
Но оставался келейный и безопасный способ: секретный донос военному министру на Васильчикова, который доказал своим дерзостным письмом, что ищет популярности: «предоставляю вам, — пишет Меншиков министру, — определить меру того взыскания, какую обрести может стяжание князя Васильчикова к народности (популярности. — Е.Т.) в государстве самодержавном и, по своему положению, военном, положению, не допускающему разрушить дисциплину, вызовя старшего на суд своих подчиненных».
Князь Меншиков, очень образованный человек, безукоризненно писал по-французски, но по-русски почему-то излагал свои мысли очень тугим, суконным языком и не весьма грамотно. Но тут вполне понятно, чего он домогается: он в письме говорит о «недозволительных по дисциплине формах», в какие Васильчиков облек свое письмо «под влиянием постороннего внушения», о «требованиях», которые будто бы Васильчиков ставит ему, и т. д. Письмо имеет вид черновика и, по-видимому (в этом, по крайней мере, виде), не было отослано по адресу[849].
Никаких реальных последствий письмо Васильчикова не имело. Севастополь оставался в прежнем убийственном положении.
7
Только после Альмы в высших сферах стали догадываться о страшном просчете, — и только после Инкермана начали понимать всю непоправимость этого просчета. «Мы думали, что Луи Бонапарт не может двадцати тысяч войска выслать из Франции, а он выслал сто, приготовляет еще сто, а слух пошел уже о полумиллионе. Мы не воображали, чтобы в Крым могло когда-нибудь попасть иностранное войско, которое всегда, де, можем закидать шапками, потому оставили сухопутную сторону Севастополя без внимания, а там явилось сто тысяч, которых мы не можем выжить из лагерей, укрепленных ими в короткое время до неприступности. Мы не могли представить себе высадки без величайших затруднений, а их семьдесят тысяч сошло на берег, как один человек через лужу по дощечке переходит. Кто мог прежде поверить, чтоб легче было подвозить запасы в Крым из Лондона, чем нам из-под боку, или чтоб можно было строить в Париже казармы для Балаклавского лагеря?»[850]
Это писал Погодин — и обращался к царю в своем рукописном послании со словами, которых Николай никогда в своей жизни не слышал: «Восстань, русский царь! Верный народ твой тебя призывает! Терпение его истощается! Он не привык к такому унижению, бесчестию, сраму! Ему стыдно своих предков, ему стыдно своей истории… Ложь тлетворную отгони далече от своего престола и призови суровую, грубую истину. От безбожной лести отврати твое ухо и выслушай горькую правду…»
Было тут и о Нессельроде: «Иноплеменники тебя обманывают! Какое им дело до нашей чести?.. Ведь они не знают нашего языка, с которым соединена наша жизнь, наша слава, наша радость… Так могут ли они, без веры, без языка, без истории, судить о русских делах, как бы ни были они умны, честны, благородны и лично преданы тебе или твоему жалованью?»
Читать это и не сметь, не иметь моральной возможности призвать против автора дерзких строк все III отделение, терпеть это ему, Николаю, выше, могущественнее, грознее которого не было никого на земной планете после Наполеона I, выслушивать бичующие порицания не от революционера, а от консерватора, монархиста, былого обожающего поклонника, — по-видимому, это оказалось свыше сил Николая, и близкому окружению это становилось яснее и яснее с каждым днем. Все угрюмее делался царь и все старательнее избегал людей. Ездил без всякой нужды один в Петергоф, в Гатчину, возвращался в Зимний дворец, одиноко бродил ночью по улице, опять уезжал в Гатчину, которую никогда не любил, которая напоминала ему о задушенном отце, проведшем там свою безрадостную молодость, а теперь вдруг стала его притягивать…
«13 ноября 1654 г. — читаем мы в «Литературных воспоминаниях» А.М. Скабичевского, — возвращаясь домой с родными из театра, я обратил внимание на высокую фигуру, медленно двигавшуюся по Дворцовой набережной в полном одиночестве. Лодочник, перевозивший нас через Неву, сообщил нам, что это царь, что каждую ночь он по целым часам ходит взад и вперед один по набережной».
Глава VIII
Белое море и Тихий океан. Неудача англо-французского флота у Петропавловска-на-Камчатке
1
Почти одновременно с вестью об Инкермане в России, во Франции и Англии стала распространяться неожиданная для всего света новость, которая сначала принята была даже с известной недоверчивостью, но оказалась совершенно верной и в России явилась лучом солнца, вдруг прорвавшегося сквозь мрачные тучи, а в Париже и особенно в Лондоне вызвала ничуть не скрываемые раздражение и огорчение: союзный флот напал на Петропавловск-на-Камчатке и, потерпев урон, удалился, не достигнув ни одной из поставленных себе целей.
Но раньше чем обратиться к этому крупному событию на далеком Тихом океане, напомним о двух не имевших ни малейших последствий английских морских атаках, которые произошли на Белом и Баренцевом морях и имели сначала объектом Соловецкий монастырь, а потом уездный город Архангельской губернии — Колу. Уже 26 июня (8 июля) епископ Варлаам Успенский, живший в Архангельске, получил известие от настоятеля Никольского монастыря, что в заливе и в устье реки Мольгуры появился неприятельский фрегат; сделав промеры глубины и осмотрев берега, фрегат ушел.
Но прошло всего десять дней — и неприятель показался в Белом море снова, на этот раз у Соловецкого монастыря.
В Соловках учитывали возможность появления английского флота, и монастырские ценности были уже за несколько недель до того вывезены в Архангельск.
Согласно позднейшим данным, установленным военным министерством, в монастыре оказалось «20 пудов пороху, копья и множество бердышей и секир времен Федора Иоанновича». На берегу Соловецкого острова соорудили батарею с двумя трехфунтовыми орудиями, а по стенам и башням расставили еще восемь малых орудий. Был налицо ничтожный отряд инвалидной команды. 6 (18) июля в 8 часов утра к острову стали приближаться два английских военных судна. Это были, как оказалось, два паровых 60-пушечных фрегата «Бриск» и «Миранда». Став на якорь, они немедленно, не вступая в переговоры, дали выстрел в монастырские ворота и сразу их уничтожили. Затем бомбардировка по монастырским зданиям продолжалась. Фейерверкер Друшлевский отвечал выстрелами с береговой батареи, и «Миранда», ближе стоявшая к берегу, получила пробоину. После трех десятков выстрелов канонада умолкла.
На другой день, 7 (19) июля, к берегу подошло английское гребное судно под парламентерским белым флагом и передало письмо, адресованное на английском и русском языках в таких несколько странных выражениях: «По делам ее великобританского величества. Его высокоблагородию главному офицеру по военной части Соловецкой». В письме говорилось: «6 числа была пальба по английскому флагу. За такую обиду комендант гарнизона через три часа с получения сего обязан лично отдать свою шпагу». Далее требовалась безусловная сдача «всего гарнизона». В случае отказа следовала угроза бомбардирования монастыря. Письмо было отнесено архимандриту Александру. Архимандрит ответил опровержением лжи относительно вины в стрельбе по английскому флагу, так как русские начали отстреливаться только после третьего ядра, пущенного в них. В сдаче архимандрит отказал. Затем началась канонада, продолжавшаяся девять часов с лишком. Стрельба бомбами и ядрами произвела в зданиях монастыря разрушения, но гораздо меньшие, чем можно было опасаться. Десанта англичане не сделали, хотя первоначально, по-видимому, эта мысль у них была: по крайней мере богомольцу, посланному к капитану Оммонэю с ответным письмом от архимандрита, было заявлено, будто на фрегатах есть русские пленные, которых нужно высадить. Никаких русских пленных не было — и «военная хитрость» была разгадана. Последовал отказ одновременно с отказом в сдаче монастыря. Бомбардировка при всей своей интенсивности и продолжительности не разрушила всего монастыря, хотя крышу всю пробило ядрами и пострадали стены. Человеческих жертв не было. К вечеру 7-го бомбардировка утихла, а на следующий день, 8 (20) июля, «Бриск» и «Миранда» ушли и более не возвращались. Монахи, богомольцы и население острова обнаружили большую стойкость и присутствие духа и уцелели совершенно случайно — они не прятались, а оставались в монастыре и даже ходили 7(19) июля крестным ходом по монастырской стене.