Пустыня, казалось, только и ждала, когда русские проникнут в ее пределы… Снегу выпало по колено, а потом грянул мороз в двадцать шесть градусов при жесточайшем ветре. Ночью ездовые лошади опрокинули коновязь и панически умчались вдаль, повинуясь дикому инстинкту спасения. Перовский наказал менять караульных каждый час, но карманные часы были такая редкость (даже у офицеров), что смена караулов была хаотичной. Утром многих часовых потащили в фургоны, там уже зыкали пилы, ампутируя отмороженные руки и ноги…
— На што сапоги, на што шинели! — жаловались ветераны. — Нам бы валенки да тулупы… Эх, отцы-командиры: нас не спросят!
Декабрь закружил армию в метелях. Мороз поджимал к сорока градусам; верблюды изрезали ноги об изломы твердого наста и — падали, падали, падали. Из их вьюков ветер разметывал по снегу муку и порох. Водку для обогрева замерзших не взяли, а машина для варки на походе горячего сбитня стояла холодной — нечем было ее топить. Чтобы вскипятить чайник воды, солдаты жгли веревки и упряжь. Вокруг — ни кустика! Перовский разрешил пустить на топливо все, что может гореть. Казаки разрывали толщу снегов, добираясь до замерзших кореньев, из которых и разводили костерки. Не было сил раскинуть на бивуаке кибитку. Навьючка верблюдов начиналась в два часа ночи, чтобы поспеть к выступлению на рассвете, а спать ложились после развьючки, близко к полуночи, но каждые полчаса люди вскакивали, чтобы не закоченеть, и, таким образом, ко всем тягостям прибавилась хроническая бессонница пяти тысяч воинов. Опытные ветераны предчувствовали, что идут на верную гибель; говорили они так:
— Уж я и не знаю теперь, что лучше — жара или стужа? По ночам палили фальшфейеры, чтобы отпугнуть стаи
волков, которые разгребали сугробы могил, поедая погребенных. Казаки уральские поражали своей выносливостью, башкирское войско держалось превосходно, зато погонщики верблюдов, казахи и туркмены, разбегались. Перовский мрачнел все больше. Кто же мог предвидеть такую лютую зиму, какой в этих краях не помнят даже древние старики киргизы! В оазисах вымерзла вся виноградная лоза; погибло поголовье ягнят, в караван-сараях пали молодые верблюды, а в Хиве сам хан лязгал зубами в своем гареме.
Первой повымерла конница Уфимского эскадрона, составлявшего как бы личную гвардию губернатора. Остался только трубач на любимой кобыле Пене — белой и гордой красавице. Но и Пена слегла! Страшную сцену рисует нам очевидец. Кобылу обступили солдаты. Трубач постелил возле ее морды чистое полотенце и насыпал на него отборного овса. Но лошадь отвернулась, а из глаз ее покатились слезы. Трубач встал перед ней на колени, он нижайше поклонился ей в землю и зарыдал, как ребенок:
— На кого ж ты меня спокидаешь… родненькая моя!
В тот же день умер и сам трубач. Верблюды выплевывали овес, не принимая его, но голод их был столь велик, что они сжевали все рогожные циновки, заменявшие им попоны. Мясо солдаты получали исправно, но костерок горел не жарче фитиля, в котелке не успевала забулькать вода, и мясо съедали почти сырым. Заболевших отправляли в фургоны, а оттуда, как говорили, «на выписку» — прямо под снег, в сугробы… Через тридцать четыре дня вышли к Эмбе! Итак, треть пути преодолена. Оставалось еще тысяча верст, и тогда они крикнут: «Хива, отвори ворота!» Герои больше всего напоминали страдальцев, и страдания людские приравнивались к геройству. В утреннем полумраке рассвета солдаты видели Перовского — голова низко опущена на грудь, из-под заиндевелого башлыка торчал острый нос да сосульками свисали длинные усы… Он продержал экспедицию на Эмбе две недели, чтобы люди откормились ржаным хлебцем, какого не видели от самого Оренбурга, чтобы составить обратный обоз с ранеными. Он вел отряд по картам, небрежно составленным полковником фон Бергом, который клялся ему в Петербурге, что за Эмбой они не увидят ни единой снежинки. Но казаки, посланные в разведку, вернулись обратно и сказали, что за Эмбой снегу еще больше — по пояс!
— Виноват во всем буду я, — отвечал Перовский. — И я виноват, конечно. Виноват в том, что поверил фальшивым картам фон Берга и не послушался советов генерала Рокосовского…
На Эмбе был форт; солдаты поочередно грелись в землянках, лошади подъели запасы сена, уцелевшие верблюды радовались колючкам бурьяна. Перовский решал за всех, куда следовать: вперед на 1000 верст — до Хивы или назад на 500 верст — до Оренбурга! Здесь, на Эмбе, его навестили дружественные киргизы орды султана Айчувакова, и — большое им спасибо! — они пригнали своих верблюдов. Был срочно составлен отдельный караван, чтобы дойти до форпоста Ак-Булак, где наш гаргшзон, самый отдаленный, вымирал от цинги и дурной воды (недавно акбулакцы отбили жестокое нападение хивинцев, и там полно было раненых). Перовский нагнал эту колонну в пути, отыскав ее по трупам павших верблюдов и лошадей. Через полмесяца, похоронив в снегу половину солдат, колонна вышла к укреплению Ак-Булак; отсюда до Хивы было еще безумно далеко, а сам Оренбург с его теплыми печами, с трактирами и казармами отодвинулся от них еще дальше. Ак-Булак встретил их кладбищенской тишиной: глинобитная стенка, брустверы изо льда, обрызганные кровью, молчаливые сугробы землянок, множество могильных крестов, а люди в гарнизоне ходить уже не могли и ползали по снегу — именно здесь был крайний рубеж российской границы! На этом трагическом рубеже в груди Перовского открылась рана, полученная под Варной от турецких стрелков. Он велел писать приказ об отступлении. В землянках были оставлены гальваномины, и, когда колонна покинула Ак-Булак, безлюдье пустыни огласили мощные взрывы, уничтожившие брустверы, а заодно повалившие солдатские кресты на погосте…
Вернувшись к фортам Эмбы, Перовский отправил в Петербург донесение о том, что поход на Хиву закончился неудачей.
— Теперь, — сказал он офицерам, — надо спасти живых и вытащить с Эмбы всю нашу артиллерию, но… как вытащить, господа?
И опять на помощь русской армии пришли киргизы Айчувакова, пригнавшие для нужд экспедиции тысячу своих последних верблюдов. Но этого было мало! Артиллерию со здоровыми людьми решили оставить на Эмбе, а всех больных везти на Оренбургские «квартиры». Верблюдов батовали в тройки, как лошадей, впрягали их в повозки, на которые навалом складывали больных. Перовский велел посадить в сани и усачей ветеранов, которые в молодости брали Париж.
— Париж-то мы взяли, — говорили старики, — а вот Хивка эта поганая не дается. Погода, вишь ты, здесь другая! Там виноград и здесь виноград, но погода, братец, никуда не годится… Ну, ладно! Ишо дадим хану полизать с шила нашей вкусной патоки…
Долго тянулись в безлюдье обозы. Наконец, пустыня сменилась степью, из-под снега выторкнулись тощие голики кустиков.
— Слава Богу, — крестились ветераны. — Вот и розги объявились, а то ведь раньше такая голь, что смотреть не на что…
А вскоре увидели они избы, идущих с коромыслами баб в тулупчиках, детишек, что катались с гор на козлиных шкурах, — это была казачья станица Ильинская. Перовского здесь поджидал тарантас.
— Гони… домой! — сказал он, упав на диваны.
Покинув Оренбург 14 ноября 1839 года, губернатор вернулся 14 апреля 1840 года: хивинская эпопея взяла ровно пять месяцев, почти полгода неслыханных страданий. Я рассказал лишь ничтожную толику из тех бедствий, которые выпали на долю российских воинов!
Отъезжая в Петербург, Василий Алексеевич отдал распоряжение к подготовке нового похода на Хиву.
— Теперь пойдем весной, — сказал он. — Нет таких ворот, которые не раскрылись бы перед нашим солдатом…
Военный министр граф Чернышев встретил его словами: . — Ну, Перовский, ты приехал оправдываться?
— Приехал, дабы утвердить план нового похода на Хиву.
— Ты уверен, Перовский, что блистательному царствованию нашего мудрого государя недостаточно одного позорного похода, и ты желаешь опозорить его величество вторично?..
Было очень жаркое лето в столице, Николай I отдыхал от русских дел на курортах Эмса, а Перовского, как неудачника, придворные старательно избегали. Поджидая царя, Перовский проводил вечера в кругу петербургских литераторов. Наконец император вернулся из Эмса, и Чернышев велел Перовскому быть завтра в Михайловском манеже. Василий Алексеевич надел мундир атамана казачьих войск, украсил грудь завитком аксельбанта, нацепил все ордена. Явившись в манеж, он подчеркнуто-нарочито не пожелал стоять в группе придворных и разгуливал поодаль от них.
— Перовский, не нарушай общего благочиния, — велел министр, но Василий Алексеевич даже не обернулся на этот возглас…
В манеж прибыл император Николай I.
— А-а, здесь и Перовский! — воскликнул он. — Вот не ожидал я тебя видеть… Ну, рассказывай.
Василий Алексеевич достал длинный список имен.