Итак, я подробно и точно, как она любила, рассказал бабушке Софье о своём знакомстве с племянником и сестрой Комиссарова. К моему удивлению, бабушка Софья смеялась от души. Её тучное тело колыхалось, и большое расшатанное кресло скрипело, как кроватка укачиваемого младенца. Когда пришёл дедушка, бабушка Софья поспешила его обрадовать.
— Наш Миша, — сказала она, — научился рассказывать не только хорошо, но, знаешь, очень смешно! Я смеялась только что буквально до одышки и никак не могу прийти в себя.
— Отлично, — отозвался дедушка. — Юмористический угол зрения довольно редок, особенно в таком раннем возрасте. Несомненно, хорошая черта. Тревожит меня, Софья, твоя одышка. Дурной симптом. Тебе необходимо больше себя щадить. — И, отряхнув руки над массивным мраморным умывальником, стоявшим в его кабинете, дедушка вышел в столовую, чтобы с нами поужинать.
Мне были, конечно, очень приятны дедушкины слова в той части, в какой они касались меня, но, будучи абсолютно правдивым мальчиком, я отклонил незаслуженную похвалу своему юмористическому дару.
— Смешно, — сказал я, — само получилось. Я не знал, что получится…
— Александр очень жалел, что не смог с тобой вчера познакомиться, — сказала мне мама на следующий день, — у него было долгое заседание, и он не мог уйти. Ну, теперь уже придёшь к нам на новоселье.
Оказалось, что Александр получил новую квартиру из двух комнат, в которую они с мамой на днях переедут.
— А со мной ты теперь не будешь больше жить? — спросил я.
— Я буду приходить к тебе каждый день, — ответила мама, — и ты сможешь приходить ко мне каждый день. Ты увидишь, как здесь близко, два шага. Так что всё останется совершенно по-прежнему, единственно только ночевать я здесь не буду, но ведь ночью ты спишь, не просыпаясь, до самого утра, и тебе решительно всё равно, в комнате я или нет. Это когда ты был маленький, то просыпался ночью и звал меня. А теперь ты большой мальчик, правда, сыночек?
И всё-таки я проснулся ночью. Мама не предупреждала меня, что эту ночь проведёт уже под новой крышей, но почему-то я проснулся и во тьме слипающимися глазами увидел на месте маминой кровати большой сугроб. Это было невероятно. Я широко открыл глаза, и всё оказалось проще: пустая мамина кровать под белым покрывалом, с пышной подушкой под белой накидкой. Странно выглядела она посреди ночи в своём дневном аккуратном убранстве. Я смотрел на неё и думал: «Это теперь не мамина кровать. Просто — кровать. А была мамина…» Не спалось. Ночь проходила медленно. Яркие лунные блики лежали на белом покрывале, жёлтые пятна уличных фонарей шевелились на нём. Потом погасли лунные блики. Позже, когда темноту в комнате разбавило слабым светом пасмурного утра, расплылись без следа и жёлтые фонарные пятна. Часы пробили семь раз. В это время мама, бывало, будила меня, говоря: «Если хочешь позавтракать со мною — вставай».
А мне не хотелось иногда вставать. Как-то раз я пробормотал: «Мам, ещё посплю чолпасика…» Я хотел сказать «полчасика», но со сна сказал так, и мама весело переспросила: «Что? Что?»
С тех пор я уже каждое утро говорил: «Мам, ещё чолпасика», а мама смеялась и тормошила меня. Некому мне теперь будет сказать «чолпасика…». Это только наше с мамой слово, а мамы больше не будет здесь по утрам… И от мысли о таком пустяке я заплакал. Я открыл дверцу тумбочки, в которой всегда лежало множество мелких маминых вещиц и фруктовая карамель для меня, увидел, что в ней остались только порожние флаконы из-под духов с гранёными пробками, и заплакал пуще. И уже по-иному, чем три дня назад, подумал о Комиссарове. Не с одним только любопытством — с чувством более сложным, от которого на мгновение становилось знобко.
Между тем домашние после маминого переезда начали гораздо больше прежнего говорить о ней, Комиссарове и особенно — о моём отце. Ему было тогда тридцать лет, и он преподавал ботанику в школе.
Многие не понимали, почему маме вздумалось расстаться с таким человеком, как мой отец. Никто не видел, чтоб он когда-либо причинил ей обиду. Я наблюдал лишь однажды вспышку маминого гнева против отца. Она была совершенно загадочной.
Как-то, в начале лета, отец пришёл под вечер домой с большим букетом полевых цветов.
— Чудесные цветы! — сказала мама, подымаясь ему навстречу. — Это мне?
— Пожалуйста, — ответил отец, — если хочешь. Если тебе нравятся.
Мама взглянула на него недоумённо.
— Да, пожалуйста, — повторил отец. — Возьми. Я, собственно, думал для гербария… Но, если тебе нравятся, возьми. Можешь взять все. Тогда сейчас поставим их в воду. А хочешь, отбери часть. Но можешь и все. Как хочешь. Пожалуйста. Они, кстати, сильно пахнут. Можно их здесь поставить в кувшин, но перед сном нужно будет их куда-нибудь вынести. Не забыть это сделать.
— Мне не нужны эти цветы! — сказала мама резко.
— Они тебе не нравятся? — спросил удивлённо отец.
— Нет, — ответила мама, и глаза её наполнились слезами. — Совсем не нравятся.
— А мне показалось… — начал отец.
— Тебе постоянно что-нибудь кажется! — перебила его мама дрожащим и в то же время презрительным голосом.
— Например?.. — осведомился отец.
— Что толку говорить! — Мама стремительно вышла, с размаху закрыв за собой дверь.
Отец развёл руками и, постояв минуту неподвижно, пошёл следом за нею с видом человека, который готов поверить во что угодно, даже в то, что сам виноват, но отказывается что-либо понимать, пока ему не приведут примеров и доводов. Мама, однако, ни в этот раз, ни потом не приводила никаких доводов. Но она ушла к Комиссарову.
Оставленный, мой отец никогда не говорил о мамином замужестве. Почти все вечера он проводил дома, сидя один за шахматной доской. Он играл партию по переписке со своим другом Давидом Тетельбаумом, проходившим службу в Красной Армии.
Письма от Тетельбаума приносили не чаще двух-трёх раз в месяц. Но отец склонялся над доской почти каждый вечер. Он передвигал фигурки и вполголоса рассуждал вслух… Партия длилась уже около года. Почему-то это тревожило моего деда и бабушку Софью. Иногда дед подходил к подоконнику, куда днём убирали доску с расставленными фигурами, и недолго, но печально вглядывался в позицию.
Первые ходы были сделаны прошлым летом. К осени противники рокировались. Под Новый год разменяли ферзей. В январе папа объявил шах. Его конь занял выгодную позицию в центре. Ранней весной Тетельбаум начал атаку на королевском фланге. Папа предложил жертву пешки, сулившую выигрыш темпа. От удовольствия он потирал руки. Это позабавило деда.
— Какую цену может иметь темп для тебя, играющего целый год одну партию? — спросил он небрежно.
Сам дед был человеком стремительным и успевал сделать за день неимоверно много.
— Ведь началось это, по-моему, ещё при Люсе? — сказал дед, не дождавшись ответа на первый вопрос. (Люсей звали мою маму.)
— Да, — ответил отец, — ещё при ней.
— М-да, странно, — сказал дед. — Нервы, нервы… Пройдём ко мне в кабинет?
Отец покачал головой.
В отсутствие отца домашние толковали, случалось, и о Комиссарове, и уже не так глухо, как прежде. Я узнал, что Комиссаров стар. Не то «для неё» (то есть для мамы) стар, не то просто стар, но, в общем, немолод. А когда как-то вечером я просил маму побыть со мной подольше, она сказала, что не может: Александр, не застав её дома, огорчится до слёз. Выходило, что Комиссаров плаксив и капризен, точно маленький…
Всё это было странно. Это даже занимало меня немного. Но и только. А важно было лишь то, что я мало вижу маму. Как-то она позвонила по телефону и сказала бабушке Софье, что ближайшие дни будет занята переездом на новую квартиру. Перебравшись, она зайдёт ко мне повидаться. Предстояло прожить без мамы несколько дней.
В эти пустые дни я впервые почувствовал нестерпимое однообразие своей жизни: завтрак, гулянье по бульвару, обед, сон, снова прогулка…
Всё надоело и опостылело. Бульвар, где я гулял каждый день — большой бульвар с катком и снежной горой, с лотками «Моссельпрома», с продавцами разноцветных воздушных шаров, — стал мне вдруг тесен и скучен. Я вырос из него.
Разнообразия ради домашние предложили мне гулять во дворе. Но здесь было ещё тоскливее и вдобавок темнее (двор обступали с трёх сторон высокие дома). Иногда ко мне подходили ребята постарше — моих сверстников тут не было — и, улыбаясь, спрашивали:
— Показать тебе Москву?
Я благодарно соглашался. Мне казалось, что речь идёт о большой прогулке или, может быть, поездке на машине. Но едва я произносил «да», ребята со смехом пытались приподнять меня за уши.
Так вот что значило «показать Москву»!.. Это было не очень больно, но я испытывал немалое разочарование. И, однако, желание какой-то новизны в жизни было во мне так сильно, что, когда на другой день мальчишки снова предлагали: «Миш, показать Москву?» — я, забывая о подвохе, радостно соглашался…