И вот мы уже в холле вполне современного жилья. Настроенный на встречу с низкими прокопченными потолками, давящей тишиной замшелых стен, склепьей, пронизывающей студью, деревянной тяжелой мебелью, оловянной утварью на присадистом темном дубовом столе, сырыми дровами у прокопченного очага, я был сбит с толку электрическим светом, высотой потолков, светлой окраской стен, вешалкой красного дерева и всем современным комфортом открывающихся в перспективе комнат. А затем возникло ощущение, будто в прихожую влетела стайка щебечущих хлопотливых воробьев. Этот быстрый, сухой шум производил небольшой, худощавый и моложавый (обманчиво моложавый) человек, весь какой-то взъерошенный и трепещущий, будто воробей над кормом. Да он и был Воробьем — так называет вся читающая Нормандия Грегуара Бренена по кличке главного героя его автобиографического романа. Иначе и не назовешь, он воробей по облику, по малости плоти, подвижности, безобидности и жизнестойкости; он не подчиняется земному притяжению, может враз вспорхнуть и перелететь на другое место, да и клюет он по зернышку.
Как-то сразу всплыло, что дом не принадлежит Брененам, их пустил сюда приятель за вполне условную мзду, и мебель тоже им не принадлежит, равно как и все прочее материальное наполнение средневекового жилья, что настоящий их дом — на колесах, старый рыдван, на котором они всей семьей разъезжают по Франции и соседствующим землям в поисках корма.
У Грегуара не было имущества — да и зачем оно Воробью? — но у него было кое-что получше: черная дворняжка с лисьей мордочкой и говорящая сорока в большой клетке.
Нас представили жене Воробья, оказавшейся вовсе не Воробьихой, а довольно крупной, неторопливой женщиной, погруженной в какую-то внутреннюю тягостную заботу, с гостем — сангвиническим месье, рослым, жизнерадостным и на редкость любознательным, с огромной, рыхлой, отечной старухой из дома престарелых; мы приняли ее сперва за деревенскую бабушку, приехавшую потетешкать внука (внук тоже был очаровательный!), затем за кормилицу сына Бренона, оставшуюся в доме по иссушении молочного источника. Все было проще и печальней — одинокая, очень старая женщина, пережившая всех родных и близких и нашедшая тепло и привет в чужой семье. Она приходит сюда каждое утро, пьет чай (по-нашему «сластит»), потом усаживается в глубокое кресло в столовой и сквозь дрему внимает кипящей вокруг жизни, поздно вечером возвращается в свое старушечье убежище. И еще нас представили пожилой артистического облика даме с подчеркнуто прямой спиной, высокой грудью, хорошо уложенными седыми волосами и выражением какого-то больного достоинства на розовом, тщательно «сделанном» лице. Дама оказалась бывшей артисткой, тоже из дома для престарелых, лишь более высокого ранга, нежели обиталище сельской бабушки, но сюда приходила за тем же самым — за человечьим теплом.
Для тех, кто хорошо знает французов с их эгоизмом и расчетливостью, сразу скажу: Воробей не выродок своего народа, в нем слиты три крови: французская, бельгийская и русская. Его отец из балетной семьи, и сам балетчик ребенком был вывезен из России с бродячей танцевальной труппой и после долгих странствий прижился во Франции, обзаведясь по пути женой — бельгийской танцоркой, чьи предки были выходцами из Франции.
Воробей довольно сносно говорит по-русски, хуже понимает — отсутствие разговорной практики. Куда сильнее, как вскоре выяснилось, он в языке птиц.
— Кто они?.. Кто они?.. — взволнованно спрашивала сорока, дергая коротким, будто оборванным хвостом.
— Спокойно, Коко, спокойно, малыш, — успокаивал Грегуар. — Добрые люди.
— Что они, Грегуар?.. Что они, Грегуар? — беспокоился Коко, прыгая и громко стуча тонкими жесткими лапами по фанерному полу клетки.
— Из Москвы, Коко. Они из Москвы.
— Из Мос-квы?.. — повторил совершенно потрясенный Коко.
И тут я спохватился, что тоже понимаю язык птиц. Это была моя детская мечта. Боже, как завидовал я сказочным персонажам, понимающим язык птиц и зверей, особенно Нильсу, другу гусиной стаи! И вот на склоне лет меня постиг желанный дар. Но Воробей, с которым я поделился своей радостью, разочаровал меня: они говорили по-французски. Я много раз бывал во Франции, и неудивительно, что накопил сорочий запас слов. И тут только постиг я суть другого чуда: Коко владеет человеческой речью.
— Да, он недурно говорит, — снисходительно кивнул Грегуар. — Но страшный болтун и несет всякую чепуху. Вы только не подумайте, что мы не любим Коко. Он наш самый близкий друг. Я вам расскажу одну историю. Однажды он пропал. Это случилось в поездке. Раньше мы много ездили всей семьей. Теперь жена занята внуком, у сына керамическое дело, много работы, мало денег… А тогда чуть весна, и мы в путь. Я читал стихи, сын собирал деньги в шляпу — бродячие комедианты, да и только. На стоянках Коко выпускали из клетки, он прыгал по веткам деревьев, немного летал — крылья у него слабые. И вот раз Коко исчез. Уже в путь пора, а его нет. Зовем, сигналим — чуть аккумулятор не посадили, — обшарили все заросли: как в воду канул. Ничего не поделаешь, надо ехать. Километров полтораста отмахали, дождь зарядил. И мы представили себе Коко — маленького, мокрого, беззащитного. Я развернулся и рванул назад. Подъехали уже в темноте, я заглушил мотор. И вдруг слышим сквозь шорох дождя: «Коко!.. Коко!.. Бедный Коко!» — он сидел на ветке дикой груши и так отчаялся, что не узнал машины. Сами понимаете, что тут было…
— А куда он девался? — спросил я.
Грегуар посмотрел на меня с повышенным интересом.
— Коко бывает порой на редкость скрытен.
Наша мирная беседа была прервана мягким прыжком, железным осклизом когтей по прутьям клетки, шумным скачком Коко, другим прыжком, лязгом зубов и стремительным вознесением на шкаф серой в яблоках кошки, пришедшей в гости вместе с бывшей актрисой. Черная дворняжка Грегуара старательно вычихивала кошачий пух, забивший ей нос. И вновь тишина, покой, будто ничего и не бывало. Мне понравилось, что Грегуар никак не отозвался на происшествие, он знал, что звери сами разберутся, и умная бдительная Лисичка не даст в обиду Коко. Он был настолько близок естественному миру, что все свершающееся там ощущал изнутри.
С каждым годом я лучше и лучше узнаю беды и преимущества старости. Все тяжелее двигаться, все тяжелее что-то начинать, все тяжелее жить, по и все интереснее. Утихают страсти, отпадают, как струпья засохших ран, пороки, в стерильной чистоте освободившегося от земных тяжестей духа открывается широкий и незамутненный простор для наблюдения, растет бескорыстный интерес к шуму и движению жизни, больше видишь и слышишь и порой обнаруживаешь в привычье такое, о чем раньше не подозревал. К тому же старость — великий придумщик, игрун: она впрядает нити полудремы в туманец усталого, но бодрствующего сознания и создает новую действительность, радостно и тревожно отличающуюся от той бедной и однозначной, в которой проходила предыдущая жизнь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});