Это была электрическая железная дорога — редкостная в те дни игрушка, и он во что бы то ни стало хотел показать, как она действует. Он заставил меня переводить стрелки, запускать и останавливать поезд, а потом сказал, что я могу приходить в любое утро и играться с ней. «Играться» он произнес так, словно это было что-то секретное, и я, в самом деле, так и не сказал родителям ни о приглашении, ни о том, что раза два в неделю на протяжении каникул желание управлять маленькой железной дорогой становилось непреодолимым и я, озираясь, не увидит ли кто на улице, нырял в его лавку.
Тут наш взрослый, грязный поезд ввергся в туннель, и свет погас. Грохот забил нам уши, как воск, мы сидели в темноте и молчали. Туннель кончился, но он продолжал молчать и я подстегнул его.
— Хитроумное соблазнение, — сказал я.
— Не думайте, что план его был так прост, — сказал мой попутчик, — и задача так примитивна. Бедняга, в нем было гораздо больше ненависти, чем любви. Можно ли ненавидеть то, во что не веришь? Ведь он называл себя атеистом. Не парадокс ли — свободомыслие и такая одержимость? С каждым днем на протяжении всех этих каникул одержимость в нем, наверное, усиливалась, но он владел собой, дожидался подходящего момента. Возможно, силу и рассудительность придавало ему это самое оно, о котором я говорил. Только за неделю до конца каникул заговорил он со мной о том, что так мучительно его занимало.
Я стоял на коленях, сцеплял два вагона, и услышал голос у себя за спиной:
— Когда начнутся занятия, мистер Дэвид, вы не сможете играть. — Эта фраза не требовала моего ответа, так же, как и следующая: — Она должна быть ваша, ваша собственная.
Но как умело, как исподволь он подогревал во мне желание, выращивал надежду… Теперь я приходил к нему ежедневно — понимаете, надо было ухватить любую возможность, пока не началась ненавистная школа, и, наверное, я уже привыкал к Блэкеру — к бельму, к голове репой, к тошнотворному его подобострастию. Знаете, папа называет себя слугой слуг Божиих, так вот, Блэкер… иногда мне кажется, что Блэкер был слугой слуг… Впрочем, оставим.
На другой день, стоя в двери, он наблюдал за моей игрой и заговорил о религии. Сказал, и так лицемерно, что даже я понял, что восхищается католиками он тоже хотел бы веровать, но может ли веровать булочник? Он сделал ударение на булочнике, как другой бы на слове «биолог», а мой поезд кружил и кружил по кольцу. Он сказал:
— Я пеку хлеб, который вы едите, не хуже любого католика. — И скрылся в магазине.
Я ничего не понял из этой фразы. Потом он снова появился с маленькой облаткой.
— Вот, — сказал он, — съешь и скажи…
Я взял ее в рот на вкус она была такая же, как наши гостии, облатки для причастия — форма немного не та, и только, но я почувствовал себя виноватым и почему-то испугался.
— Скажи, в чем разница?
— Разница? — переспросил я.
— Разве не такие же вы едите в церкви?
Я самодовольно ответил:
— Она не освященная.
Он сказал:
— Если я положу ту и эту под микроскоп, как думаешь — ты увидишь разницу?
Но у меня уже в десять лет был ответ на этот вопрос.
— Нет. Акциденции[1] не меняются, — сказал я, слегка запнувшись на слове «акциденции», которое вдруг связалось у меня с представлением о смерти и ранах.
Блэкер произнес с неожиданной страстью:
— Как бы я хотел попробовать одну из ваших — просто, чтобы понять…
Вам покажется странным, но тут впервые поселилась у меня в уме идея пресуществления. Раньше это было что-то затверженное механически — я с этим рос. Месса для меня была так же безжизненна, как слова в De bello Gallico[2], причастие — рутиной, как маршировка на школьном дворе, а тут передо мной оказался человек, воспринимавший причастие серьезно, серьезно, как священник, который, понятно, в счет не шел, ведь это его работа. Мне стало страшно как никогда.
Он сказал:
— Все это вздор, но я хотел бы положить ее в рот.
— Могли бы, если бы были католиком, — наивно ответил я.
Он глядел на меня одним своим здоровым глазом, как циклоп. Он сказал:
— Ты прислуживаешь на мессе, так? Тебе легко будет взять одну такую штуку. Я скажу тебе, что я сделаю: я отдам тебе эту электрическую дорогу в обмен на облатку — освященную, учти. Обязательно освященную.
— Я могу вам взять из коробки.
Наверное, я все еще думал, что он интересуется ими как пекарь — хочет выяснить, как их делают.
— Нет-нет, — сказал он. — Я хочу узнать, каков ваш Бог на вкус.
— Этого я не могу.
— Даже за целую электрическую железную дорогу? Дома тебе ничего не сделают. Я ее упакую, а внутрь положу карточку, чтобы увидел твой папа: «Сыну управляющего моим банком от благодарного клиента». Он будет до смерти доволен.
Нам, взрослым, это кажется мелким искушением, правда? Но попытайтесь вспомнить себя ребенком. Под ногами у нас на полу лежала целая железная дорога — прямые рельсы, изогнутые рельсы, маленькая станция с носильщиками и пассажирами, туннель, пешеходный мостик, переезд, два семафора, буферы, конечно, и, представляете, даже поворотный круг. Я посмотрел на поворотный круг, и на глаза навернулись слезы вожделения. Это была моя любимая деталь — такая некрасивая, такая техническая и настоящая. Слабым голосом я сказал:
— Я не знаю, как.
До чего же тщательно он готовил почву. Должно быть, не раз пробирался тайком на мессу и сидел сзади. Ведь понимаете, в таком маленьком городке он не мог подойти к причастию. Всем известно, что он собой представляет. Он сказал:
— Когда тебе дадут причастие, ты можешь на минутку положить его под язык. Раньше всех он дает тебе и другому мальчику, и я раз видел, как ты сразу ушел за занавеску. Ты забыл какую-то вашу бутылочку.
— Вино.
— Приправу.
Он весело улыбнулся мне, а я… я смотрел на железную дорогу: я больше не смогу играть с ней, когда начнется школа.
Я сказал:
— А вы бы ее просто съели.
— Ну да. Просто съел бы.
Почему-то в тот день мне больше не захотелось играть с поездом. Я встал и пошел к двери, но он меня задержал, схватил за лацкан и сказал:
— Это будет наш с тобой секрет. Завтра воскресенье. Приходи сюда после обеда. Положи ее в конверт и отправь почтой. В понедельник утром чуть свет поезд вам доставят.
— Только не завтра, — взмолился я.
— А в другое воскресенье мне не нужно. Это твой единственный шанс. — Он слегка потряс меня. — Это будет наш секрет навеки. Если кто-нибудь узнает, поезд отберут, и тогда я за это рассчитаюсь. Кровь из тебя выпущу. Ты же знаешь, я всегда тут как тут, когда прогуливаешься по воскресеньям. От такого, как я, не скроешься. Из-под земли вырастаю. Ты даже у себя дома от меня не спрячешься. Я умею входить в дома, когда люди спят.
Он втащил меня в магазин и выдвинул ящик. В ящике лежал странного вида ключ и кровопускательная бритва. Он сказал:
— Это отмычка, открывает любой замок. А это… Этим я выпускаю из людей кровь.
Потом он потрепал меня по щеке толстыми мучнистыми пальцами и сказал:
— Не бойся. Мы с тобой друзья.
Та воскресная месса запечатлелась у меня во всех подробностях, будто это было всего неделю назад. Вся она, от Покаяния до Причащения, необычайно много значила для меня только еще одна месса была для меня так же важна… нет, пожалуй, и она не так — потому что та единственная никогда не могла повториться. Я стоял на коленях перед алтарем рядом с другим алтарником священник наклонился, положил облатку мне в рот, и это показалось мне чем-то окончательным, как последнее причастие.
Думаю, я решился на этот ужасный поступок — понимаете, нам он всегда должен казаться ужасным. И решился в тот миг, когда увидел Блэкера, наблюдавшего из задних рядов. Он надел свой лучший воскресный костюм и, словно неизгладимый след профессии, на щеке у него виднелась полоска присохшего талька — должно быть, порезался своей страшной бритвой. Все время он пристально наблюдал за мной, и думаю, что следовать его инструкциям меня побудила не только алчность, но и ужас перед этим неведомым «кровопусканием».
Второй мальчик живо поднялся и понес перед отцом Кэри блюдо с облатками к алтарной преграде. Там стояли на коленях прихожане. Облатка лежала у меня под языком лежала, как волдырь. Я встал и направился к занавеске за флаконом, который нарочно оставил в ризнице. Там я быстро посмотрел, куда бы спрятать облатку, увидел на стуле старый экземпляр «Юниверс». Я вынул ее изо рта и положил между страницами — она уже превратилась в комочек каши. Потом подумал: может быть, отец Кэри выложил газету с какой-то целью и найдет облатку раньше, чем я смогу ее забрать. Я попытался представить себе, какое последует за этим наказание — и тут, наконец, осознал всю чудовищность своего поступка. Придумать наказание за убийство достаточно просто, но какая последует кара за этот поступок, я даже вообразить не мог. Я попытался вынуть облатку, но она прилипла к бумаге я в отчаянии оторвал кусок страницы, закатал в него мокрый комок и спрятал в брючный карман. Я вышел с флаконом из-за занавески и встретился глазами с Блэкером. Он ободряюще улыбнулся мне, но взгляд у него был несчастный — да, я уверен, несчастный. Неужели бедняга все время искал что-то, не поддающееся порче?