Дэвид Ричи часто бродил в безлюдных, уединенных местах, якобы посещаемых духами, и считал, что тем самым проявляет немалую отвагу. Но вряд ли он мог там встретить кого-нибудь уродливее и страшнее самого себя. Сам Ричи был очень суеверен и, чтобы уберечь себя от дурного глаза и наговоров, посадил вокруг своего домика несколько рябин. Надо полагать, что по той же причине он просил посадить рябины и вокруг его могилы.
Мы уже упоминали, что Дэвид Ричи любил красоту природы. У него было два четвероногих любимца — собака и кошка, к ним он был по-настоящему привязан; любил он и своих пчел, за которыми ухаживал чрезвычайно заботливо. В последние годы он взял к себе сестру, поселив ее в хижине, примыкавшей к его собственному жилищу, куда он не разрешал ей входить. Ее уродство было не телесного, а духовного свойства: она была чрезвычайно простодушна, скорее даже придурковата, но зато в ней не было ни капли угрюмости и резкости ее брата. Дэвид не выказывал к ней ни любви, ни привязанности — это было не в его духе, — он просто терпел ее. Содержал он себя и ее продажей того, что давали ему огород и ульи; в последнее время он еще получал небольшое пособие от прихода. Невозможно представить себе, чтобы в те немудреные, патриархальные времена люди, подобные Дэвиду и его сестре, могли остаться без поддержки. Им достаточно было обратиться к ближайшему помещику или зажиточному фермеру, зная, что те, безусловно, им не откажут, а наоборот, охотно и безотлагательно удовлетворят их скромные нужды. Дэвид часто получал от незнакомых людей подаяние, которое он не выпрашивал, но за которое и не благодарил, принимая его, по-видимому, как должное. Он, и в самом деле, мог считать себя одним из нахлебников матушки природы, даровавшей ему право рассчитывать на помощь себе подобных хотя бы в силу физического недостатка, лишившего его всех обычных способов зарабатывать себе на хлеб собственным трудом. Кроме того, на мельнице специально для Дэвида Ричи висел мешок, и редкий из тех, кто уносил домой полную торбу, забывал бросить пригоршню муки в суму калеки. Короче говоря, деньги Дэвиду почти не были нужны, разве что на покупку нюхательного табака — единственной роскоши, в которой он себе не отказывал. Когда в начале нынешнего века он умер, оказалось, что он успел скопить двадцать фунтов, и это ничуть не противоречило его характеру и взглядам: ведь богатство — это сила, а Ричи, в возмещение того, что его изгнали из человеческого общества, хотел обладать хотя бы этой силой.
Его сестра была еще жива, когда впервые вышла в свет повесть, к которой я сейчас добавляю эти строки в качестве короткого вступления. Автор с огорчением узнал, что «местные симпатии» и любопытство, вызванное в те годы личностью автора «Уэверли» и сюжетами его романов, подвергли бедную женщину неприятным для нее расспросам. Когда у нее выпытывали подробности относительно ее брата, она отвечала: неужто нельзя оставить покойников в покое? На расспросы о ее родителях она отвечала примерно то же самое.
Автор встретился с этим несчастным горемыкой, как его вполне можно назвать, осенью 1797 года. Уже в то время, как и сейчас, автор имел счастье быть связанным узами тесной дружбы с семьею достопочтенного доктора Адама Фергюсона, философа и историка, проживавшего тогда в поместье Хэльярдс в долине Мэнора, примерно в миле от убежища Ричи; приехав на несколько дней погостить в Хэльярдс, автор и познакомился с этим своеобразным анахоретом, которого сам доктор Фергюсон считал личностью в своем роде исключительной и посему помогал ему различными способами, в частности — ссужая его по временам книгами. Естественно предположить, что вкусы философа и бедного крестьянина не всегда совпадали,[2] но доктор Фергюсон все же считал Дэвида обладателем необыкновенных способностей и оригинального образа мыслей, хотя он же говорил о нем как о человеке, ум которого отклонен от надлежащей плоскости чрезмерным самомнением и самовлюбленностью, усугубленными чувством несправедливых обид и насмешек, и который пытается мстить обществу мрачным человеконенавистничеством.
Не говоря уж о том, что Дэвид Ричи и при жизни пребывал в полной безвестности, прошло несколько лет после его смерти, прежде чем автору этих строк пришло в голову, что подобный персонаж мог бы оказаться мощной движущей силой в беллетристическом произведении. Вот тут и возник образ Элши с Маклстоунской пустоши. Предполагалось, что повествование будет более длинным и что оно придет к трагической развязке более хитроумными путями, но дружески настроенный критик, на суд которого я отдал рукопись еще в процессе работы над нею, выразил мнение, что задуманный мною образ Пустынника крайне непривлекателен и что он скорее оттолкнет, нежели заинтересует читателя. Поскольку у меня были все основания считать его знатоком общественного мнения, я постарался разделаться со своим сюжетом, приведя его к поспешной развязке; и, сжав в один том повесть, рассчитанную на два, я, по-видимому, создал произведение столь же уродливое и непропорциональное, как и сам Черный Карлик, которому оно посвящено.
Глава I
ВВОДНАЯ
А ты, пастух, ты разве не философ?
«Как вам угодно?»
В одно апрельское утро, — ясное и погожее, если не считать того, что ночью выпал снег и земля все еще была устлана ослепительно ярким покровом толщиною в шесть дюймов, — два всадника подъехали к гостинице «Уоллес». Первый из них был высокий, крепкий, плотно сложенный человек в сером плаще для верховой езды, высоких сапогах и широких штанах из толстого сукна и в клеенчатой шляпе, а на запястье у него висел массивный хлыст с серебряной рукоятью. На его высокой, сильной гнедой кобыле, не слишком холеной, но зато хорошо откормленной, было седло старинного иоменского образца и кавалерийская уздечка с двойными удилами. Сопровождавший его всадник был, по всей видимости, его слугой. Он восседал на мохнатом сером пони; ка голове у него был синий берет горца, на шее — сложенный в несколько рядов большой клетчатый платок, а на ногах, вместо сапог, — пара длинных и плотных вязаных чулок синего же цвета; перчаток он тоже не носил, и руки у него были перепачканы смолой; к своему спутнику он обращался скромно и почтительно, но без всяких признаков подобострастия или строгого этикета, соблюдаемого в отношениях между родовитым помещиком и его челядью. Наоборот, оба всадника въехали во двор гостиницы бок о бок, а в заключение разговора, который они вели между собой, они в один голос произнесли:
— Господи помилуй! Что будет с ягнятами, если такая погода продержится!
Этих слов было достаточно, чтобы хозяин гостиницы понял, что за гости пожаловали к нему; подойдя к главному из всадников, он взял лошадь под уздцы и, держа ее, пока тот слезал с седла (его конюх тем временем оказал ту же услугу второму всаднику), одним духом выпалил: «Добро пожаловать в Гэндерклю!» и «Что слышно в горах Южной Шотландии?»
— Что слышно? — ответил фермер: — Сдается мне, ничего доброго. Хорошо еще, ежели мы спасем маток, а о приплоде и мечтать не приходится. О ягнятах, видимо, придется позаботиться Черному Карлику!
— Что верно, то верно, — качая головой, подхватил старый пастух, ибо второй всадник был именно пастухом. — Нынче у него хлопот будет полон рот.
— Черный Карлик? — сказал мой ученый друг и покровитель,[3] мистер Джедедия Клейшботэм. — Это что еще за особа?
— Ha-ко вот! — ответил фермер. — Неужто вы не слыхали о Мудром Элши — Черном Карлике? Да не может того быть! Слухами о нем земля полнится; однако все это несусветная чепуха. Я никогда ни одному слову не верил!
— Зато ваш батюшка очень даже верил, — заметил старик, которому скептицизм хозяина явно пришелся не по душе.
— Верно, Боулди, верно, но то было во времена черноголовых, а в те времена, сам знаешь, верили в любые россказни, даже в такие, каких теперь, когда появились длинные овцы, никто и слушать не станет.
— Тем хуже, тем хуже, — проговорил старик.— Ваш-то батюшка — я уж не раз говорил вам об этом, хозяин, — ваш батюшка не стал бы спокойно смотреть, как сносят старую овчарню, навес для стрижки овец и разбивают на ее месте парк. А тот славный холм, где рос кустарник, где он, бывало, накинет на себя плед и сидит, смотрит, как стадо бредет с горы, — разве ваш отец примирился бы с тем, что этот славный холмик разрыт вдоль и поперек плугом, искорежен и вскопан по теперешнему обычаю.
— Помолчи-ка, Боулди, — ответил хозяин,—возьми лучше чарку, которую подает тебе хозяин, и не береди себе зря душу. Мир меняется, но сам-то ты, слава богу, по-прежнему жив-здоров и полон сил.