Он пил жадно, но все же сдерживая себя. Не давился. Не расплескивал воду. Знает цену?
Ну да, пытки бывают разными. Это я на своей шкуре усвоила.
Осушив флягу, пес перевернул ее и вытряхнул последние капли на язык. О том, когда он в последний раз ел, можно было и не спрашивать.
– Больше нет? Ничего. Сейчас мы пойдем в одно место, там воды много. Целый ручей. И еще заводь есть. Напьешься вдосталь.
А я заодно попробую тебя отмыть и посмотрю, что еще сделать можно.
Лес встретил меня прохладой и дружелюбным шелестом.
– Я вернулась, – сказала я ему, касаясь шершавого листа.
И молодой вяз затрепетал, делясь новостью с остальными: Эйо вернулась.
Это ненадолго.
Лес знал, что скоро я уйду, и печалился, роняя сухие серьги берез. Но у деревьев короткая память, и грустить подолгу они не умеют. Зато любопытны сверх меры. Тонкие ветки бересклета потянулись к моему спутнику, скользнули влажноватыми молодыми листочками по щеке и убрались.
…чужой… мертвый…
– Живой, – возразила я, покрепче сжимая руку, хотя вырваться пес не пытался. Он шел по узкой тропе, почти след в след, и черная мошкара спешила на запах крови.
…мертвый.
Возможно, лес видел больше, чем я с моим осколком истинного дара, а быть может, ему просто хотелось, чтобы пес умер. Желательно здесь, в ложбине, укрытой прошлогодней листвой. Сквозь полог ее пробивалась трава, и серебристые стволы осин подымались колоннами к самому небу. Ветер дразнил деревья, и осины дрожали, перешептываясь.
…отдай. Здесь его не найдут.
Лес укроет тело надежно, опутает коконом корней, спрячет до весны и даже дольше. Пес большой, его надолго хватит. И старые деревья вновь наедятся досыта, чтобы через год или два пустить молодые побеги. Поросль схлестнется в схватке за место, солнце и остатки еды, и кто-то опять погибнет, чтобы стать пищей остальным.
Тот человек, который восторженно писал об альвах, называя источником их силы «чудесную магию самой жизни», явно предпочитал смотреть на листья. А корни, они ведь в земле, легко и не заметить.
…так надо.
Лес не оправдывается. И я знаю, что так надо, но пса не отдам.
…ему не будет больно.
– Отстань! – Я раздраженно хлопнула по кольчужному панцирю сосны. – Он просто измучен до крайности. Это же не повод, чтобы убивать.
И опять, зачем я спорила?
Оставить пса здесь, попросить прилечь и усыпить. Это я умею. А дальше лес и сам справится. Псу и вправду не будет больно, он умрет совершенно счастливым и… и, быть может, это наилучший вариант?
Милосердный в чем-то.
…слабый.
У леса своя логика. Слабые существуют для того, чтобы накормить сильных. И неважно, временная ли это слабость или врожденная, но в некоторые леса такой, как я, лучше не заглядывать. Нынешний же был слишком далеко от Холмов, и потому я чувствовала себя в полной безопасности.
И пса он не тронет. Тот брел за мной, отчетливо подволакивая левую ногу.
– Уже недалеко. Пришли почти.
Я устроилась в овраге с пологими склонами. Здесь было красиво: красная глина в решетке корней. Зеленая моховая грива. И толстое одеяло прошлогодней листвы. Деревья клонились друг к другу, почти соприкасаясь кронами, но не настолько, чтобы вовсе заслонить солнце. А по дну оврага пробирался ручей. Чуть ниже по течению вода собиралась в старой яме и была темной, кисловатой на вкус, но главное – в ней еще звучали отголоски силы. Я легко соскользнула, цепляясь за торчавшие из склона корни. Пес же попробовал пойти по моим следам, но оказалось, что он слишком тяжел и неуклюж.
Или слеп!
Как я сразу не поняла, что его чересчур долго держали в темноте. Он чуял овраг, воду, меня и поспешил. Споткнулся, полетел кувырком, по листве, по камням, под нею скрытым, а лес, пытаясь поймать законную добычу, торопился вытолкнуть острые ребра корней.
– Прекрати! – крикнула я лесу, который и не вздумал подчиниться.
На листьях остался кровяной след.
А пес, упав, лежал.
Живой. Я ведь чувствую, что живой, но сердце все равно колотится… Было бы кого жалеть, Эйо. Они-то небось тебя не пожалели бы. И не пожалеют, если найдут с этим.
Пес не шевелился. Замер, подтянув колени к груди, обняв руками. И голову в плечи вжал. Характерная поза. В лагере быстро учились принимать такую. Иногда помогало.
– Это я. Извини, что так получилось. Я не подумала, что ты не видишь. Ты цел?
Подходила я медленно, нарочно вороша сухие листья, чтобы он слышал голос. И сама же не спускала с него глаз. Если нападет, успею убраться.
Наверное.
– Ну, все хорошо? – Я положила руку на загривок. – Упал. Это бывает. Это не страшно. А лес, он не злой…
Бурые листья прилипли к хламиде, к рукам, к шее, к волосам, впитывая драгоценный дар свежей крови. Она останется в лесу платой за ласку. Я же гладила своего пса по спине, пытаясь понять, что с ним происходит.
Глупая Эйо снова переоценивает свои способности? Но паутинка аркана легла на плечи, и пес дернулся.
– Спокойно. Я просто посмотрю. Вдруг ты себе что-нибудь сломал?
Это вряд ли, конечно. Раны… и снова раны. И под ними тоже. Но это мелочи. Истощение? Странно было бы ждать иного. Мне не нравилось то, что я видела внутри пса: грузное, черное. Гной под пленкой молодой кожицы, та самая язва, что уходит в самую душу, и чем дальше, тем сильнее ее разъедает. А пес держится из последних сил, себя же калеча.
Он уже на грани. И я могу подтолкнуть.
Станет легче.
Вцепившись в его волосы, я дернула сколько сил было, запрокидывая голову.
А глаза не светло-серые, как показалось вначале, – бледно-голубые, того особого оттенка, который лишь у чистокровных встречается. И зубы стиснул, давит всхлип.
Прости, но то, что я сделаю, нельзя сделать иным способом. Я провела по щеке, стирая грязь и кровь. Родинки… Точно, чистокровный, высших родов. И целым созвездием. Потом сосчитаю.
Я водила мизинцем от родинки к родинке, и пес успокаивался, чернота внутри оседала. Нет, нельзя ее оставлять.
– Дурак ты, – сказала я и ударила по губам. С размаху. Хлестко. Чтобы разбить, чтобы причинить боль той рукой, которая только что гладила.
И глаза его сделались почти белыми. Гной рванул и… вырвался. Он выходил со слезами, с судорожными всхлипами, с воем, который рвал мне душу.
– Плачь. – Я притянула его к себе, обняла как умела. Прижала тяжелую голову к плечу. – Прости меня… ну прости, пожалуйста. Я больше не буду так делать. Честно. Но надо было, чтобы ты заплакал.
Я раскачивалась, как делала мама, когда хотела меня убаюкать. Правда, я была маленькой, а пес – огромным, но он раскачивался вместе со мной, не делая попыток вырваться.
– Ты же давно не плакал? Что бы они ни творили… Мама мне говорила, что высшие – все гордецы… и упрямцы… и слезы иногда нужны, чтобы легче стало. Здесь тебя никто не увидит, а я никому не скажу. Я и сама забуду. Да и ты вряд ли вспомнишь, но это тоже не страшно. Я кое-чего не помню и не буду пытаться вспомнить, потому что если забыла, то оно и к лучшему.
Я гладила его по жестким волосам, уговаривая отдать слезам все – боль, которую ему пришлось вынести, страх, стыд… мало ли что накопится в душе у того, кто вышел живым из-под Холмов.
Плачь, пес, плачь.
Я не знаю, что именно тебе пришлось пережить, но сама я научилась дышать заново, только отдав долг сердца слезами. Долго ли мы так сидели? Да и какая разница. В конце концов пес затих – внутри не осталось черноты. Душа выеденная, но без гноя, и если повезет – если очень-очень повезет, – то потихоньку зарубцуется.
– Прости, – еще раз попросила я, отпуская его. Сама же стерла слезы со щек и провела ладонью по лопнувшей губе. Здорово же я ее разбила…
– У меня… – Голос у пса оказался глухим, надтреснутым. – У меня есть невеста. Во всем мире не отыскать девушки прекраснее ее… Ее волосы мягки и душисты. Ее очи – бездонные озера, забравшие душу мою. Рот ее – россыпь жемчуга на лепестках розы. Стан ее тонок, а бедра круты…
Он улыбнулся счастливой улыбкой безумца. А я позавидовала псу: его хотя бы ждут.
Глава 2
Оден
В последний раз Оден плакал на похоронах матери.
Совсем еще щенок, и семи лет не исполнилось, такому простительны слезы. Но отец, положив тяжелую руку на плечо, сказал:
– Веди себя достойно, Оден. Какой пример ты брату подаешь?
Виттар, до того момента молчавший, – он был слишком мал, чтобы понять, что происходит, – и вправду зашмыгал носом. Обеими руками вцепился в куртку Одена.
– Слезы – удел слабых. Будь сильным, – повторил отец позже.
Те его слова помогли выжить пять лет спустя в Каменном логе, где рудные жилы подходили к самой поверхности земли, открываясь черными окнами, и близость живого железа, дикого, ярого, будоражила кровь.
Оден помнит бурую равнину, расшитую огненными реками, и утробный вой подземных горнов. Трещины, из которых выплескивалось пламя, и зов его – подойти, окунуться, очистить себя. Живое железо стремилось к материнской жиле. И всего-то надо было устоять.