Папа никогда не кричал и никогда ни на чем не настаивал. Он сообщил маме, что их теперь будет не трое, а шестеро в двух смежных комнатах, и сделал это так, словно иначе и быть не должно. А мама привычно ахала про себя, иногда даже ужасалась, но в жизни не спорила. В душе ее была твердая уверенность не только в том, что все, что он делает, правильно, но в том, что «такого, как мой, поискать». Да и не найдешь: хоть ищи – не ищи.
Не год и не два, а целых восемнадцать лет они так и жили, все шестеро, в этих двух комнатах, и мама смирилась, что внешне не было никаких различий между ее любовью к Анне и к этим троим, узкоглазым, которые звали ее «тетей Лелей». Почему, кстати, отца не посадили, не сгноили, не выбросили из Москвы, никто из родственников не понимал, даже мама не понимала. Когда начались аресты в Госплане, где он тихо сидел, протирая свои сатиновые нарукавники, в общей комнате с медной табличкой на двери «Юрисконсультский отдел», мама почти перестала спать по ночам. Она старалась, чтобы он не заметил этого, лежала с закрытыми глазами, и свет редких фар озарял переулок так сильно, что каждая снежная крошка, вдруг вспыхнув, спешила на землю, как будто боялась быть пойманной или убитой. А спал ли отец, трудно было понять. Спокойное лицо и ровное его дыхание могли обмануть, но иногда он чуть слышно стонал сквозь сомкнутые губы, и стон говорил, что отец крепко спит. Иначе бы точно: стонать не решился.
Большое и кровавое «ленинградское дело» должно было смести и его, и всю его семью, состоящую из женщины и четырех девушек, но этого не случилось: расстреляли начальника Госплана Вознесенского, расстреляли других, но отца не тронули. И так оказалось, что пока вокруг целыми – что семьями! – поколениями, родами, деревнями и областями уходили в землю, обугливались, пропадали без вести, их, всех шестерых, не убило, и пеплом тела их не стали, и даже война обошла стороной: отец получил бронь по врожденному пороку сердца, в эвакуацию они не поехали, а так себе тихо и жили в одном из чудесных кривых переулков.
С конца сорок пятого, впрочем, они уже жили втроем: Туся, Муся и Нюся выскочили замуж так быстро, словно ими выстрелили из ружья. Сперва вышла Туся, за ней сразу – Муся, и Нюся – уже перед самой Победой. Выросшие в бедности, но в уюте и даже веселье, а летом всегда хорошевшие от дачного воздуха, козьего молока, малины, смородины – росло всего много, все зрело, краснело, и зелень в саду была яркой и светлой – Туся, Муся и Нюся, с высокими скулами, плоскими лицами, всегда привлекали мужчин, и, хотя ни одна из них не оказалась счастливой в семейной жизни, три свадьбы сыграли в надежде на счастье и «горько» кричали до хрипа.
Тусю подхватил статный и ладный Федор, сам из деревни, но выбившийся, как говорили, «в люди», подростком бежавший от голода в город и тут получивший военное образование в Академии имени Фрунзе. Муся, самая начитанная и умная, познакомилась на берегах Москвы-реки с инженером, работающим на секретном объекте и потому не взятым в армию, а младшая, Нюся, отправленная на прополку широких полей вместе с девичьей бригадой Московского текстильного техникума, полюбила Николая, еле выжившего после ранения в живот и поставленного присматривать за девичьей бригадой во время нелегкой колхозной работы. Но Анна представить себе не могла, чтоб взять да и вдруг разлучиться с родителями. Ни с кем ей не было так хорошо, как с ними. И лучше их не было никого. Мама и папа никогда не жаловались, а нежное их отношенье друг к другу и было, конечно, причиной тому, что девушка, родившаяся от любви и выросшая внутри ее, казалась какой-то уж слишком спокойной по нынешним злым и лихим временам.
Закончив музыкальное училище и поступив в консерваторию, она нисколько не изменилась, и даже бурная трагическая музыка, созданная немецкими композиторами, задолго почуявшими, что именно принесет и без того истерзанному человечеству романтическая немецкая душа, которую оказалось так же легко подчинить злу, как и любую другую душу, – даже ежедневное соприкосновение с этой музыкой не смогло притушить ясного и радостного света, который сиял изнутри ее глаз с минуты рождения.
Но свет привлекает к себе. И не только привлекает, но способен зародить в человеке раздражение, переходящее в острую жажду обладать этим светом или хотя бы оказаться причастным к нему. Весной пятидесятого, когда еще не успокоилась только что пролитая и наскоро впитанная землею кровь привлеченных по ленинградскому делу, и отец Анны не был уверен, что сегодняшней или, скажем, завтрашней ночью не остановится в их переулке машина и не втолкнут его в эту машину со скрученными за спиною руками, Анна встретила своего будущего мужа. Случилось это в предпоследний день Великого поста.
Он спускался вниз по эскалатору, она поднималась наверх. Свет на ее лице был таким ярким, что мертвые люстры подземного царства не затмевали этого света, а только усиливали его. Она выплывала наверх, тихая, приветливая и слегка задумчивая, отчего лицо ее, поразительное не только своим изнутри освещеньем, но и особенной умной открытостью, напоминающей лицо ее отца, казалось как будто цветком средь пыли. Вокруг были серые, мятые лица, на многих застыла какая-то ярость, как будто их люди желали скорее доехать до улицы и побраниться.
Сергей Краснопевцев привык к серым лицам настолько, что, увидев ее глаза, вздрагивающие и вспыхивающие от прикосновения чужих взглядов, плывущих навстречу и бесцеремонно облизывающих ее, он ощутил подобное тому, что ощущает человек, который холодною, пасмурной ночью кутается в ветхое одеяло, все время просыпаясь от того, что не может согреться, и вдруг засыпает беспечно и сладко, не зная, что солнце взошло и согрело все в мире. Расталкивая неловких от собственной озлобленности людей, он бросился вниз по эскалатору, перескочил на другой и нагнал ее на самом выходе из подземелья. Перед ним была туго закрученная коса с легко и беспечно прикрывшим затылок беретом, таким независимым и невесомым, что он мог сорваться да и полететь, стать птицей какой-нибудь, а не беретом, случись только вдруг очень сильному ветру. Внизу, под косою, был воротничок, прямая спина, но лица он не видел, и страх, что, когда он ее остановит, она обернется, но глаз тех не будет, а будут другие, смутил его сердце, и он еле-еле коснулся локтя незнакомки.
Она обернулась, и даже в сумерках было видно, как она покраснела. Превосходно одетый, отчего ему, наверное, многие на улице люто завидовали, черноглазый, с тонкими губами и тонким носом человек стоял перед ней и смотрел на нее так пристально, как будто его привели на опознание преступницы. Анна отступила на шаг, но бежать не бросилась, и не было даже заметно, что так уж она испугалась. Скорее всего, удивилась, но в меру.