Здесь все такое родное. Это его город, его река, его улочки с крышами покосившихся бедных домишек. И с роскошными магазинами, у которых останавливаются кареты и важные дамы с высокими прическами маленькими шажками идут за покупками. Как это – запретить жить?
– Потом, – решительно сказала мама, и ее руки исчезли под многочисленными складками широкой темной юбки, – потом я все тебе объясню, про погромы, про черту оседлости.
Наконец извлекла небольшой позвякивающий мешочек.
– Жди здесь, – распорядилась Фейга-Ита и, смахнув хрустальную, сбегающую в прорезь морщины слезу, вновь скрылась за дверью.
За взятку в пятьдесят рублей Мойшу Сегала приняли в гимназию. Мальчишки хихикали над его бедным потертым платьем. Но Мойша, чтобы не расстраивать мамочку, честно пытался учиться. Только вместо упражнений его рука машинально вычерчивала на обложках тетрадей то профиль соседа по парте, то мост над Двиной, то маковку церкви, возвышавшейся над одноэтажными домиками.
– У тебя, похоже, талант, сынок. И чем же мы прогневили бога, что он так нас покарал? – сказала как-то Фейга-Ита, увидев рисунки. – Должно быть, ты пошел в деда. Ах, какими красивыми фресками расписал Хаим Бен Исаак синагогу в Могилеве!
В этот момент Мойша вдруг понял, что должен стать художником. Это его дорога в жизни. Тот путь, который манит. Иначе нельзя, по-другому будет неправильно, только рисование, это единственное, что заставляет биться сердце. И непостижимое сладкое счастье затопило его всего. Малиновые рассветы и рыжие закаты. Промокшее, налившееся грозой или легкое, высокое небо. Лица, фигуры. Цвета. Все то, что заставляло замирать в восхищении. Оно создано для того, чтобы жить на картинах.
На следующий день они с мамой поехали на трамвае в гости к тетушке Хаве. Но Мойша не помнил ни тетушку, ни шумных братьев и сестер, ни обед, которым угощали родственники. «Школа живописи и рисования Иегуды Пэна». Такую надпись он увидел из окошка трамвая. Просто синяя жестяная вывеска. Школа! Живописи!! И рисования!!!
Надо подготовить наброски. Поэтому Мойша, не откликаясь на зов любимой мамочки, спрятался в тени яблонь и рисует, рисует.
Конечно, папа будет недоволен. Хацкель уже видел рисунки Мойши, и на почерневшем от тяжелой изматывающей работы лице появилось выражение крайнего неудовольствия. Он напомнил, что рисование – грех, что нельзя изображать людей. Да только это, наверное, какая-то ошибка, недоразумение. Бог – это жизнь, это любовь. А жить и любить можно лишь тогда, когда небо и звезды возникают на белоснежном листе бумаги.
…– Мошка! Куда же ты запропастился!!!
– Иду, мамочка!
Мойша не идет – бежит, мчится, перепрыгивает через грядки, прижимая к груди заветный блокнот.
Он решился сказать все сразу. Прямо.
– Папа! Папочка, послушай меня. Я должен выучиться на художника!
Сестры прыснули со смеху, мама всплеснула руками, братья удивленно раскрыли рты.
Хацкель невозмутимо пережевывал мясо.
– Это станет моим ремеслом, папа, – срывающимся голосом просипел Мойша… – Я буду рисовать картины. Папочка, пожалуйста, пойми. Для меня это очень важно.
Восклицание отца – как приговор.
– Да какое это ремесло?!
– Мое…
Фейга-Ита осторожно заметила:
– Плата небольшая. Пять рублей в месяц. Может, пусть попробует?
Не произнося ни слова, Хацкель встал из-за стола. Мойша прислушивается к доносящимся из комнаты родителей звукам и мысленно рисует картины. Вот отец вытаскивает стоящий под кроватью сундук. А эти шорохи – перебирает вещи, деньги далеко, на самом дне. Наконец звон монет, папа зажимает их в ладони.
В мысленных набросках больше нет нужды.
Папа вышел из комнаты, прошел через кухню, звякнул колокольчиком над входной дверью. Мойша бросился вслед за отцом и замер. Деньги валяются на земле, в пыли. Куры косятся на желтые кругляши, им хочется подойти ближе, но страшно…
– Спасибо, папочка! – прокричал Мойша и бросился на колени.
Деньги на земле – но они есть. Пять рублей. Завтра он пойдет к Пэну!
Всю ночь Мойша ворочался с боку на бок. От волнения не мог сомкнуть глаз.
– Да что ты крутишься! – ворчал брат. – Дай мне поспать!
Вдвоем тесно на узенькой кровати. Луна подглядывает в окошко, звенят комары, плачет младшая сестричка.
Все вроде бы как обычно. Но это особенная ночь. А завтра наступит особенный день!
Мойша плохо помнил, как мама провожала на работу отца, готовила завтрак, просила соседку присмотреть за лавкой.
Он очнулся лишь у двери с заветной синей вывеской.
– У тебя так никогда не получится, – с отчаянием прошептала мама, когда они вошли в школу, находившуюся в простом деревянном доме, и застыли у развешанных на стенах картин. – Пошли назад, сынок!
– Чем могу быть полезен?
Встретивший их мужчина выглядел именно так, как должен выглядеть настоящий художник. Невысокий, но чрезвычайно элегантный. С бородкой, в добротном сюртуке, пальцы перепачканы красками. Сразу видно – серьезный господин, очень серьезный…
Сказать, что Иегуда Пэн понравился Мойше, – значило бы не сказать ничего. Восторг, растерянность, восхищение – они сдавили грудь, мешали говорить.
– Вот!
Мойша протянул блокнот и замер. Смотреть на лицо господина Пэна, оценивающе изучавшего работы, у него не было сил. Поэтому Мойша перевел взгляд на портрет губернатора и его супруги.
От запахов красок и холстов у него кружилась голова. А из распахнутой двери меж тем звенели-перезванивались голоса учеников. С острой завистью Мойша смотрел, как они рисуют стоящую на возвышении гипсовую фигуру.
– В ваших работах нет техники. Но… что-то в них все же есть. Вы зачислены! – произнес Пэн.
Фейга-Ита тихонько сжала ладонь сына и облегченно вздохнула:
– Хвала всевышнему!
– Идите в класс, – сказал учитель. – Сегодня вы подготовите первые графические наброски.
Мойша на негнущихся ногах вошел в пронизанную солнечными лучами комнату и вздрогнул.
Парень из гимназии, Авигдор Меклер,[4] он сидел за мольбертом возле окна и покусывал карандаш. Это чуть омрачило радость. Авигдор всегда подшучивал над ним, пару раз они даже дрались. Но теперь Меклер лишь приветственно махнул рукой:
– Иди сюда. У окна больше света.
* * *
Иван Никитович Корендо смотрел на лицо спящей Даши Гончаровой и думал о том, что мог бы провести за этим занятием вечность. Было в Дашиных чертах что-то космически завораживающее. Глазищи огромные, миндалевидные, чуть приподнятые к вискам. Как нарисованные черной краской, изогнутые брови, высокие скулы, упрямый пухлый рот. Породистая девочка. Такой не надо прилагать ни малейших усилий для того, чтобы получить понравившегося мужчину. Один рассеянный небрежный взгляд – и все, попадаешь в ее сети, и отчаянные попытки вырваться приводят лишь к тому, что все глубже и глубже увязаешь в желании прикоснуться к этому инопланетному созданию.
И Иван Никитович не стал исключением. Хотя предлогов для того, чтобы остановиться, не срываться в пропасть безумной страсти, было более чем достаточно. Разница в возрасте огромная. Даше двадцать семь, ему – пятьдесят пять. Она нищая провинциалка с прижитым бог знает от кого ребенком, он – разумеется, москвич, состоятельный, известный антиквар. И, пожалуй, самое главное. Даша не так давно вышла замуж за Филиппа. Хорош отец, который спит с женой своего сына, ничего не скажешь. Ну и мерзость! Но – не изменить, не прекратить, не исправить. Наказание. Кара.
Ивану Никитовичу было особенно трудно смириться с собственным бессилием еще и потому, что обычно это женщины от него млели, норовили втиснуться в его жизнь и в ней зацепиться. И вот, уму непостижимо – какая-то девчонка. Ведьма. Магнит. Наваждение. И никуда от него не спрятаться, не деться…
– Ты опять думаешь о том, как бы от меня избавиться? – поинтересовалась Даша, прищурив инопланетные глазищи. – Не выйдет, Ванечка! И не вздумай жаловаться на меня Филиппу. Предупреждаю: пожалеешь!
Иван Никитович с раздражением посмотрел на кроваво-красные, явно искусственные Дашины ногти и вздохнул:
– Мне казалось, ты совсем выбилась из сил и заснула. Я тобой любовался.
– Есть одно занятие поинтереснее!
Девушка мгновенно вынырнула из-под одеяла и отбросила на спину облако вьющихся черных волос. Через секунду они вновь упали на ее худенькие плечи, защекотали лицо Ивана Никитовича. Но ради сладких пахнущих ванилью Дашиных губ можно вытерпеть любые неудобства…
* * *
Москва приближалась быстро и неотвратимо. Ее огромное тело лишь считаные минуты можно было полностью оглядеть с борта снижающегося самолета. Потом огромный мегаполис разлился бескрайним морем, и волны-кварталы заполонили все пространство до линии горизонта.
«Je me suis deshabitйe de ma ville natale? C’est etrange… j’ai l’emression que Paris, vue d’un avion, n’est pas aussi immense et a l’air plus elegant,[5] – с удивлением подумала Лика Вронская. Потом спохватилась: по-русски надо рассуждать! И торжественно сама себе пообещала: – Я привыкну к тебе, Москва. Я полюблю тебя снова, моя московская жизнь. У меня просто нет выбора».