Исчез Мартин темной зимней ночью, не оставив даже записки, просто ушел и не вернулся. Но вещи все из своего домишки, где жил с матерью, полупарализованной старухой, забрал все подчистую. Меня ещё тогда удивило, что Ирмена не плакала. Только совсем перестала улыбаться. И её глаза из искристо-зеленых сделались серыми и тусклыми. Я заметил, что она очень редко стала выходить из дома, все сидела и рукодельничала у окна. А потом наступила осень, и до меня, наконец, дошло, что случилось.
В ту пору я, если честно, больше был занят Умой — она носила под сердцем нашего первенца, и мне приходилось следить, чтобы она вела себя степенно, а не бегала, словно шарик ртути, пытаясь переделать сразу все домашние дела. Но однажды моя сестра внезапно упала в обморок, и я словно прозрел — она тоже ждала ребенка! Ребенка этого проходимца. Если бы мне Мартин подвернулся под руку тогда, я бы его точно сам убил.
В начале декабря Ирмена родила мальчика. Случилось это глухой ветреной ночью, и никто, кроме нашей семьи, не знал об этом. Наша с Умой дочка родилась спустя три ночи. Обоих детей приняла моя мать, которая иногда помогала деревенской повитухе. И в ту же ночь не стало Ирмены, она не хотела, чтобы её сын рос бастардом. Написала записку, в которой просила вырастить детей вместе, как брата и сестру, и поднялась на маяк… Там остались её башмачки, смешные башмачки на деревянной подошве, которые она держала в руках, поднимаясь по лестнице, чтобы не стучали по каменным ступеням.
Я вышел из башни и огляделся. Вокруг царила тишина и безлюдье. Только море рокотало внизу, разбиваясь о скалу. Маяк стоит в стороне от причала. Я неторопливо начал подниматься по тропе, прислушиваясь, не идет ли кто навстречу, чтобы заранее спрятаться в кустах. Рыбаки уже спустились к морю, так моему плану могла угрожать только какая-нибудь дурацкая случайность.
Никого не повстречав, я дошел до того места, где наткнулся на труп. Осмотрев все вокруг и не обнаружив никаких подозрительных следов, я вздохнул с облегчением и спустился к ложбинке. Даже трава, которая смялась, когда я волок тело, распрямилась.
Он лежал так, как я оставил его, укрытый густыми ветвями боярышника. Не знаю, зачем, но я сел рядом и долго смотрел на мертвое лицо Мартина Томаса. Смерть почти не изменила его, только заострила черты. Такие, как он, всегда нравились девчонкам — красавчик, ничего не скажешь. Вот только губы какие-то пухлые и безвольные, бабьи губы. Волнистые волосы неопрятными прядями прилипли к бледному до синевы лбу, глаза смотрели в небо. Я не выдержал и прикрыл ему веки, нечего ему смотреть. Потом вытащил из его груди свой нож, я не ошибся, это был именно он, мой нож с тремя черными кольцами на рукоятке. И вонзили его одним ударом — прямо в сердце Мартина Томаса. В том, что именно мой нож пронзил его черное сердце, была некая справедливость. Я обтер лезвие о траву, несколько раз воткнул в мягкую землю, потом тщательно протер нож носовым платком, сложил и сунул в карман, туда, где он всегда лежал.
Тут мой взгляд упал на крепко стиснутый кулак Мартина Томаса. Если ты когда-нибудь разжимал сведенные пальцы мертвеца, поймешь меня — дело это на редкость паскудное. Так и кажется, что он сопротивляется нарочно. Самое странное, — тело ещё не окоченело — не так много времени прошло с момента убийства, — а вот пальцы были словно костяные. Отчего так, я не мог понять. Мне пришлось разгибать эти пальцы один за другим, рискуя их сломать. В конце концов я вытащил это.
Солнце уже довольно высоко взошло над скалой Россинар, а я всё сидел, тупо уставившись на то, что пытался спрятать от меня мертвый Мартин Томас — крошечный парусник, вырезанный из перламутровой раковины. Когда-то к нему была прикреплена булавка, и парусник служил застежкой ворота рыбацкой куртки. Теперь о булавке напоминал только ржавый след, а сам парусник истерся, словно его долгое время катали волны прибоя. Но все-таки это был именно он… Как я мог забыть Миго?
Вот он бежит к нашему дому, черные глаза сияют, а в руках ворох влажной от росы сирени. Ирмена хохочет, прячет в ней лицо, а я распеваю во все горло: «Тили-тили-тесто…» Нам с Миго по тринадцать лет, а сестре моей двенадцать. В то лето мы ездили на ярмарку, и там Миго купил у одноногого резчика раковин две перламутровые безделушки — свой парусник он приколол к воротнику куртки, а Ирмене подарил забавную брошку — не то птицу, не то крылатую рыбку. И неуклюже чмокнул в щёку.
Наступила осень, пришли шторма, и Миго, отправившись с отцом снимать сети, бесследно растворился в одном из них. Наше море редко, очень редко отдает тех, кого забирает. Вот и утонувшего Миго так и не нашли. Осталась птица-рыба, которой моя сестра всегда закалывала на груди шаль… Ни шали, ни брошки с той страшной ночи никто не видел.
Словно во сне, я обошел труп так, что стала видна и вторая рука, прижатая к телу. Так и есть — пальцы сжаты. Со вторым кулаком я справился куда быстрее, и нисколько не удивился, когда из него выпала перламутровая крылатая рыбка. Тоже изрядно обработанная морем, но с целой, хотя и ржавой застежкой.
Язык вещей иногда куда красноречивее языка слов. Они соединились, нож, парусник и птица-рыбка, чтобы сказать мне, кто убил Мартина Томаса. И за что. И что делать мне.
Теперь я знал.
Ты, конечно, скажешь, а если не скажешь, то подумаешь, что я дремучий парень из глухой рыбацкой деревни, и суевериями у меня забита вся черепушка. Не буду спорить. Так и есть. Но понимаешь, в чем дело — я тугодум. Мне такого сроду не выдумать.
Так вот, посидел я там, посидел, но довести дело до конца нужно было непременно. Выбор у меня был небольшой — либо закопать проклятого Мартина прямо тут: срезать дерн, вырыть неглубокую могилу и потом замаскировать её тем же дёрном. А потом всё время бояться, что его отыщут — чья-нибудь собака или те же мальчишки, которым до всего есть дело. Обвинить меня, отца или братьев вряд ли смогут, но коситься станут. И на детей тень падет, это уж как пить дать. Да и чувствовал я, что не место ему в земле, подсказали мне, где ему место.
По уму, нужно было до ночи подождать, до темноты, не рисковать. Хотя кто знает, в чем было больше риска: детвора редко по тропинке прямиком ходит, кто дикий щавель обрывает, кто за бабочками бегает. А на боярышнике ягоды закраснелись, вдруг кому-то захочется нарвать? Сейчас-то вокруг пусто, но если не поторопиться, то меня могут заметить.
Я поднялся на ноги и внимательно огляделся. Отсюда тропу было видно довольно далеко в обе стороны. Солнце поднималось и высушивало росу. Первый жаворонок уже купался в его лучах и весело насвистывал. Мартина я тащил за ноги, обутые в сапоги из мягкой кожи. Хорошие, дорогие сапоги, раньше у него таких не было. Видно, не бедствовал Мартин, и не просто так сбежал от моей сестры, было ради чего. Вот только свитер остался прежним, даже не износился — Ирмена сама выбирала для него самую лучшую шерсть и вязала плотно, чтобы лучше грел.
Сапоги норовили соскользнуть с ног, приходилось посильнее прихватывать их на щиколотках. А само тело скользило по траве легко. И лицо Мартина Томаса было спокойным и невозмутимым. Я пятился, таща его вниз, к морю, и думал только о том, как бы не упасть, споткнувшись о камень, и о том, что до следующих кустов осталось совсем недалеко.
Там я передохнул. Вокруг по-прежнему было пустынно. Странное выдалось утро. Словно в мире остались только я и мертвый Мартин Томас. Я снова потащил его. Оставалось перевалить через небольшую каменную гряду. И после этого с тропы увидеть нас будет невозможно. Голова мертвеца подпрыгивала на валунах. Я поднапрягся и перетащил его, стараясь избегать самых больших камней. Теперь спуск стал более крутым, и мне пришлось развернуться, чтобы не оступиться. Было отчетливо слышно, как шумит море, гулко ударяясь о скалы. Берег обрывался в этом месте вертикально вниз, метров десять потихоньку подмываемого морем камня. Невысоко, но очень опасно, сюда почти никто не ходил, потому что делать тут было нечего, а любоваться морем в наших краях никому в голову не взбредет.
Уложив Мартина Томаса на краю обрыва, я, преодолев брезгливость, сделал то, что нужно было давно сделать — обшарил карманы его штанов. Там ничего не было, кроме пары монет, пенковой трубки и кисета. Их я оставил. Собрал несколько увесистых камней, затолкал их, задрав его свитер, под рубаху, и застегнул её до самого ворота. Камни не дадут ему всплыть.
Потом ногой подтолкнул тело, и оно неохотно перевернулось, зависнув над пустотой. В последний раз я увидел испачканный грязью затылок Мартина, в волосах застряла сухая трава. И вот беззвучно и медленно он опрокинулся вниз.
Стоя над обрывом, я смотрел, как он погружается в серо-синюю, мерцающую солнечными бликами воду. Море колыхалось и билось о скалу, взлетали брызги, клубилась пена, но Мартин Томас опускался плавно, с мертвым безразличием и даже какой-то надменностью. Тут было глубоко, очень глубоко. Вот уже ничего не стало видно, и, наконец, я смог вздохнуть свободно. Всё, ребята…