Когда я подрос и стал ходить в среднюю школу, Лёвка провожал меня только до моста со странным названием Палёный. Оставшуюся половину пути — около полутора километров — я брел в одиночку.
На рыбалку я уже не ходил, а ездил. Сначала на велосипеде, а потом на 'львовском' мопеде с мотором Д-6. Лёвка всегда бежал рядом, по обочине. По твердой укатанной дороге или по асфальту ему бегать не нравилось.
В личной жизни у него тоже всё складывалось удачно. Он не стоял сутками с несчастным видом в 'сукнище', а приходил, выяснял ситуацию, с честью исполнял свой долг и возвращался домой. Я думаю, не меньше половины окрестных щенят могли считать его своим отцом. Конечно, не всем это нравилось. Крупные кобели пыталась было вернуть себе утерянный авторитет, но были Лёвкой биты и смирились с участью вторых. И Лёвка получил несколько ран, не без этого. Но, как известно, на собаке они быстро заживают.
Несчастье произошло в середине декабря, когда я учился в девятом классе. Неожиданно с половины спины и правого бока у Лёвки слезла вся шерсть. Мы вызвали ветеринара. Пришел мужик, привыкший принимать коровьи отелы и мало понимающий в собачьих болезнях. Он посмотрел на Лёвку и сказал приговор: 'Болезнь может быть инфекционная, и есть опасность заражения других домашних животных. Собаку надо пристрелить.
Когда я пришел из школы, всё было уже кончено: Лёвку убили, а конуру и подстилку в целях дезинфекции сожгли.
ВЕРНЫЙ
В конце весны у нас появился щенок. 'От овчарки', — уверял подаривший его сосед. Овчарку эту мы никогда не видели, но, как говорится, дареному щенку в зубы не смотрят, и соседу поверили. Щенок был серый, лапастый, — такие вырастают крупными псами, А пока он бодро шлёпал по кухне и каждые двадцать минут делал лужу. Мы назвали его Верный.
Хороший вырос пес Верный, но глупый. И на овчарку совсем не был похож, скорее, на волка, если бы не толстая морда и не уши, как у гончей. Вначале мы на что-то надеялись: молодой еще, подрастет — поумнеет. Но прошел еще год, а лучше не стало. Видимо, с самого начала мы установили планку слишком высоко, требуя от Верного тех же талантов и достоинств, какие были у Лёвки. Но Верный был пес простой, без претензий. Если проводить параллели с людьми, то Лёвка — это секретарь райкома комсомола с разрядом по дзюдо, а Верный — тракторист. Простой и, хоть с ленцой, но работящий.
Через полтора года мы отдали Верного знакомым, жившим от нас метрах в трехстах, и те сразу посадили его на цепь. Флегматичный и вялый, к такому повороту судьбы он отнесся без особого трагизма. Лежал около своей будки и смотрел на прохожих. Если видел знакомых, — вяло махал хвостом, на незнакомых, проходивших совсем близко, недовольно буркал. 'Ему на язык наступи — не залает', — говорили новые хозяева. Через месяц цепь убрали. К нам Верный не перебежал: триста метров для него — как за морями. Раза два в день он вставал, обходил дом новых хозяев, нюхал углы, ставил отметки и снова ложился около будки. Если я проходил мимо, он махал мне хвостом, как и своим новым хозяевам. Не меньше, но и не больше.
ХРОМОЙ
Хромой у нас не жил. Вначале это был просто бродячий пес — тощий, нескладный и медлительный. Даже цвет у него — грязновато-желтый — был какой-то нездоровый. Он 'прибился' к столовой 'Транссельхозтехники' и кормился объедками, с трудом конкурируя с двумя-тремя другими, более шустрыми, собаками. Моя мать, тогда работавшая в столовой поваром, его заметила и иногда бросала ему недоеденный кусок хлеба или мосол с хрящами. Хромым он не был, и я его еще не знал.
Как-то раз директорский шофер на 'Волге' то ли нечаянно, а скорее всего, из озорства, наехал на него и повредил ему левую заднюю ногу и позвоночник. Несчастный пес на одних передних лапах дополз до столовой и через пролом в ремонтировавшейся тогда завалинке заполз под пол.
Через день ремонт был закончен, и пес оказался замурованным. В то время я работал в соседней конторе с интересным названием 'Хим-дым' и ходил к матери обедать. Вообще-то контора называлась 'Райагрохимцентр', но если кто это название и знал, то все равно не выговаривал.
Обедать лучше всего было приходить после официального обеденного перерыва. Во-первых, не было галдящих, воняющих перегаром и мазутом ремонтников, а во-вторых, был шанс получить кусочек повкуснее, например, сахарные ребрышки. Мать моих кулинарных пристрастий не одобряла, говорила 'от этих ребрышек на твоих ребрышках хорошо нарастает', но все равно приберегала их для меня.
В один из таких обеденных перерывов, когда я был последний и единственный обедающий, в полной тишине вдруг услышал, как в коридоре под полом кто-то скребется.
— Крысы, — махнула рукой мать.
Но звук повторился, и на крысиную возню он не был похож. Я взял карманный фонарик и посветил в щель между половицами. Внизу шевелилось что-то большое и белое. Стало даже жутковато. Я сбегал за монтировкой, нашел, какая половица прибита не так прочно — оказалось, крайняя, у стены, — отодрал ее и, держа монтировку наготове, стал ждать.
И тут к нам из подпола выполз большой, бледный, как приведение, до предела исхудавший пес и посмотрел на нас взглядом, полным страдания и тоски.
Мать даже вскрикнула от удивления и тут же, приговаривая сочувственные слова несчастной псине, принесла ему блюдце молока. Пока пес торопливо лакал, разбрызгивая молоко по полу, она успела рассказать, что месяц назад один шофер с довольным ржанием сказал ей, что Белый под его машину попал. О том, что завалину ремонтировали месяц назад, и позже под пол забраться было уже невозможно, я и сам знал. Непонятно, как он выжил там целый месяц, со сломанной ногой, перебитым хребтом, без еды. Единственно, что он мог, — поймать несколько капель воды, протекшей между половицами во время ежевечернего мытья полов.
Нашими стараниями через пару недель пес стал гладким, как никогда. Но хромым остался до конца жизни. Не слишком проворный и раньше, он уже больше никогда не бегал, а медленно ковылял, сильно припадая на поврежденную ногу. Кличка Белый как-то сама собой заменилась кличкой Хромой.
Неизвестно, что он пережил в тот месяц под полом, но, выйдя оттуда приобрел совершенно невероятную способность: Хромой заговорил. Конечно, не человеческими словами, а по-собачьи. Но длинными предложениями, с разными интонациями и вполголоса.
Чаще всего он разговаривал с матерью, когда провожал ее после работы домой. С усилием ковыляя рядом, он поворачивал голову к своей хозяйке и что-то говорил, говорил. Всю дорогу.
— Ну, раскалякался, — отвечала ему мать. — Чего говоришь? Все равно не понимаю.
О чем, правда, он говорил? Может, рассказывал, как прошел сегодняшний день, может, жаловался на сильную и недружелюбную собаку Линду. А может, хотел рассказать что-то другое, гораздо более важное, и переживал, что мы его не понимаем? Не знаю. В то время я как раз прочитал Стругацких 'Обитаемый остров' и 'Жук в муравейнике'. Голованы не такие, какими их показали в этих книгах. Они такие, как Хромой.
Со мной Хромой разговаривал мало, только смотрел печально, словно знал что-то такое, о чем не хотел рассказывать. Мне это не нравилось, и я пытался с ним играть, как привык играть с собаками. Хромой вначале соглашался, разок-другой неуклюже прыгал около меня, потом что-то смущенно бормотал себе под нос, садился рядом и прижимался головой к моей ноге в знак полного доверия и симпатии.
Самой большой его мечтой было жить с нами. Но у нас тогда была Линда, которая его не любила, ревновала и каждый вечер прогоняла. Иногда, проводив мать после работы, он часа два-три ходил около дома, надеясь то ли подружиться с Линдой, то ли встретится с кем-нибудь из нас. А иногда сразу, услышав Линду, поворачивал и ковылял назад, в 'Сельхозтехнику'.
Погиб Хромой через полтора года, зимой. Был гололед, и он, возвращаясь к себе, не успел выпрыгнуть из колеи и попал под грузовик. Утром мать шла на работу и увидела его труп на обочине.
ЛИНДА
После неудачи с Верным щенка решили брать не случайного, а от хорошей собаки. Лучшие были у местного собаковода и пастуха Мишки Рудая. Так как в число близких знакомых Рудая мы не входили, то за стандартную цену — литр водки — он предложил нам сучку, а за кобелька запросил вдвойне. Но два литра — это два литра, и родители, заявив, что такой цены не может быть ни у одного щенка, разве что золотого, принесли домой, что подешевле. Мой брат сразу же назвал нашу новую собаку Линдой и объяснил: 'У Поля Маккартни есть жена Линда, а у нас будет собака Линда'. Объяснение простое, логичное и нам всем понравилось. К тому же, произносить слово 'Линда' легко. А попробуйте, например, собаке дать кличку Элла Фитцджеральд, а потом выйти на улицу и громко позвать ее домой.
Хорошая наследственность — большое дело. Когда Линда выросла, она стала не просто умной собакой, а интеллигентной и немного аристократичной. Необходимость жить в будке у ворот ее оскорбляла. Она хотела жить вместе с нами, в одной комнате. При любой возможности она забегала в дом, прямым ходом шла в зал, прыгала на диван, ложилась головой на подушку и счастливо, с огромным облегчением, вздыхала. 'Линда! Опять ты здесь! А ну, слазь сейчас же!' — говорила ей мать, если видела такой непорядок. Линда бросала на нее обиженный взгляд, нехотя спускалась с дивана и ложилась рядом, на пол. Но стоило матери выйти из комнаты, — Линда тут же возвращалась на свое любимое место, вытягивалась во весь свой немалый рост, и я снова слышал громкий облегченный вздох.