Я осторожно приподнял одеяла, покрывавшие тело моего ребенка, откинул их на край колыбели и увидел, что он лежит совершенно голый. Он не проснулся. Тогда я тихо-тихо подошел к окну и открыл его.
В комнату ворвался, словно убийца, морозный воздух, такой холодный, что я попятился; пламя обеих свечей заколыхалось. Я стоял у окна, не смея оглянуться, не желая видеть того, что происходило за моей спиной, и беспрестанно ощущал, как, проникая в комнату, скользит по моему лбу, по щекам, по рукам струя смертоносного холода. Длилось это долго.
Я ни о чем не думал, ничего не соображал. Вдруг раздался слабый кашель, и ужасная дрожь пробежала у меня по телу, дрожь, которая и сейчас еще шевелит мне волосы. Я испуганно захлопнул обе створки окна, обернулся и бросился к колыбели.
Он все еще спал с открытым ртом, совершенно голенький. Я дотронулся до его ног; они заледенели, и я их снова укрыл.
Мое сердце вдруг смягчилось, дрогнуло, наполнилось жалостью, лаской, любовью к этому бедному невинному созданию, которое я хотел убить. Я долго целовал его шелковистые волосики, а затем снова сел у камина.
С недоумением, с ужасом думал я о том, что же такое я сделал, спрашивал себя, откуда налетают подобные душевные бури, когда человек теряет всякое представление о действительности, всякую власть над собой и совершает поступки в каком-то пьяном безумии, не сознавая, что он делает, не зная, куда его несет, как лодку, захваченную ураганом.
Ребенок кашлянул еще раз, и я почувствовал, что сердце у меня разрывается. А вдруг он умрет! Боже мой, боже мой, что тогда будет со мной?
Я встал поглядеть на него и нагнулся над ним со свечой в руке. Услышав, что он дышит ровно, я успокоился, но тут он кашлянул в третий раз; я был потрясен, отшатнулся, словно увидел что-то ужасное, способное перевернуть всю душу, и свеча выпала у меня из рук.
Я поднял ее и, выпрямившись, заметил, что виски мои покрылись потом, тем горячим и в то же время ледяным потом, какой вызывают душевные страдания и тревога; сквозь кости черепа и кожу как будто просачивается частица тех страшных нравственных мучений и невыразимых терзаний, которые в самом деле жгут, как огонь, и холодят, как лед.
И до самого утра я просидел у колыбели, склонившись над моим сыном, успокаиваясь, когда он спал спокойно, и испытывая острую боль, когда у него вырывался слабый кашель.
Проснулся он с воспаленными глазами, дышал тяжело, и личико было у него страдальческое.
Когда пришла женщина, помогавшая нам по хозяйству, я сразу отправил ее за врачом. Через час он пришел и, осмотрев ребенка, спросил:
— Не простудился ли он?
Я задрожал, как дрожат глубокие старики, и пролепетал:
— Нет, не думаю.
Затем я спросил:
— Что у него? Что-нибудь опасное?
Он ответил:
— Пока еще не знаю. Зайду вечером.
Вечером он пришел снова. Мой сын провел почти весь день в забытьи, время от времени покашливая.
Ночью у него обнаружилось воспаление легких.
Длилось это десять дней. Не могу выразить, какие страдания испытал я в те бесконечные часы, которые отделяют утро от вечера и вечер от утра.
Он умер...
И с той поры... с того мгновения я не прожил спокойно ни часа, да, ни одного часа: на дне души моей шевелилось, как заключенный в ней дикий зверь, воспоминание — жестокое, страшное воспоминание, которое грызет и терзает мозг.
О, если бы я мог сойти с ума!..»
Пуарель де ля Вульт привычным движением передвинул очки на лоб, как делал это всякий раз, когда заканчивал чтение какого-нибудь акта, и все три наследника покойного переглянулись, не проронив ни слова, бледные и неподвижные.
Спустя минуту нотариус промолвил:
— Надо это уничтожить.
Дочь и сын наклонили голову в знак согласия. Он зажег свечу, старательно отделил страницы опасной исповеди от страниц завещания, потом поднес их к огню.
Они смотрели, как горят белые страницы, от которых скоро осталась только черная кучка пепла. Но так как были еще видны отдельные буквы, белевшие на черном фоне, дочь носком ботинка осторожно раздавила хрупкую корочку пепла и смешала его со старой золой.
Но еще несколько мгновений все трое глядели на эту золу, точно опасаясь, что сожженная тайна вылетит из камина через трубу.
Примечания
Напечатано в "Фигаро" 10 ноября 1884 года.