— Куда же вы, господин офицер! Пожалуйте к нам!
Кузьма Васильевич поколебался немного, однако вернулся.
VII
Его новая знакомая, которую мы отныне будем звать Эмилией, ввела его чрез темный и сырой чуланчик в довольно большую, но низкую и неопрятную комнату, с громадным шкафом у задней стены, клеенчатым диваном, облупившимися портретами двух архиереев в клобуках и одного турка в чалме над дверями и между окон, картонами и коробками по углам, разрозненными стульями и кривоногим ломберным столом, на котором лежала мужская фуражка возле недопитого стакана с квасом. Вслед за Кузьмой Васильевичем вошла в комнату и замеченная им у калитки старуха в красном платье, которая оказалась весьма неблагообразною жидовкой, с угрюмыми свиными глазками и седыми усами на одутловатой верхней губе. Эмилия указала на нее Кузьме Васильевичу и промолвила:
— А вот моя тетенька, мадам Фритче.
Кузьма Васильевич несколько удивился, однако почел долгом отрекомендоваться. Мадам Фритче посмотрела на него исподлобья, ничего ему не ответила и спросила свою племянницу по-русски: не хочет ли она чаю?
— Ах да, чаю! — подхватила Эмилия, — не правда ли, господин офицер, вы будете кушать чай? Да, тантушка, дайте чаю!.. Но что же вы стоите, госцодин офицер? Садитесь! Ах, какой вы церемонный! Позвольте, я сниму косынку.
Когда Эмилия говорила, она беспрестанно поворачивала голову из стороны в сторону и подергивала плечиками; птицы так делают, когда сидят на высокой голой ветке и со всех сторон освещены солнцем.
Кузьма Васильевич опустился на стул и, придав осанке своей надлежащую важность, а именно подпершись кортиком и устремив глаза на пол, навел речь на покражу. Но Эмилия тотчас перебила его.
— Не беспокойтесь, это ничего; тетенька мне сейчас сказала, что главные вещи сысканы. (Мадам Фритче проворчала что-то себе под нос и вышла вон.) И совсем не надо было ходить в Polizei; но я никак не могу утерпеть, потому я такая… Вы не понимаете по-немецки?.. такая быстрая, immer so rasch! Но я уже не думаю об этом… aber auch gar nicht![1]
Кузьма Васильевич посмотрел на Эмилию. Действительно, лицо ее приняло выражение самое беззаботное. Всё в нем улыбалось, в этом хорошеньком личике: и опушенные почти белыми ресницами глаза, и губы, и щеки, и подбородок, и ямочка на подбородке, и самый даже кончик вздернутого носа. Она подошла к маленькому зеркальцу возле шкафа и, попевая сквозь зубы и щурясь, стала поправлять волосы. Кузьма Васильевич пристально следил за ее движениями… Очень она ему правилась.
VIII
— Вы меня извините, — заговорила она снова, слегка повертываясь перед зеркалом, — что я вас так… привела к себе. Может быть, вам неприятно?
— О, помилуйте!
— Я вам уже сказала: я такая быстрая. Сперва сделаю, потом подумаю. А иногда даже и не подумаю… Как вас зовут, господин офицер? Можно спросить? — прибавила она, подойдя к нему и скрестив руки.
— Меня зовут Ергунов, Кузьма Васильев.
— Ергу… Ах, это имя не хорошо!.. То есть трудно для меня. Я буду вас звать господин Фло́рестан. У нас в Риге был один господин Фло́рестан. Он продавал отличный гроденапль в магазине и был красавец. Не хуже вас. Но какой вы широкоплечий! Настоящий русский молодец! Я люблю русских… я сама русская… мой папенька был офицер. А руки у меня белее ваших! — Она подняла их над головой, помахала ими несколько раз по воздуху для того, чтобы кровь от них оттекла, и тотчас их опустила. — Видите? Я их мою греческим мылом… с духами… Понюхайте… Ах! да не целуйте… Я не затем… Где вы служите?
— Я служу в девятнадцатом черноморском экипаже, во флоте.
— А! Вы моряк! А что же, у вас большое жалованье?
— Нет… не очень-с.
— Вы, должно быть, очень храбры. Это сейчас видно по вашим глазам. Какие у вас густые брови! Говорят, их надо на ночь салом мазать, чтобы росли. Но отчего у вас усов нет?
— По форме не полагается.
— Ах, это нехорошо! Что это у вас, кинжал?
— Это кортик; кортик, так сказать, принадлежность моряков.
— А, кортик! Что, он острый? Можно посмотреть? — Она с усилием, закусив губы и щурясь, вытащила лезвие из ножен и приложилась к нему носом. — О, какой тупой! Этак я вас сейчас убить могу.
Она замахнулась на Кузьму Васильевича. Он притворился, что испугался, и засмеялся. И она засмеялась.
— Ihr habt pardon, вы помилованы, — промолвила она, приняв величественную позу. — На, возьмите ваше оружие! А сколько вам лет? — спросила она вдруг.
— Двадцать пять.
— А мне девятнадцать! Как это смешно! Ах!
И Эмилия залилась таким звонким хохотом, что даже назад немного опрокинулась. Кузьма Васильевич не поднимался со стула и еще пристальнее прежнего глядел на ее розовое, трепетавшее от смеха лицо, и нравилась она ему всё больше и больше.
Эмилия вдруг умолкла и, напевая сквозь зубы — такая у ней была привычка, — снова подошла к зеркалу.
— Вы умеете петь, господин Фло́рестан?
— Никак нет-с. Не выучен-с.
— А играть на гитаре? Тоже нет? А я умею. У меня есть гитара с перленмуттер[2], только струны порваны. Надо будет купить. Вы мне дадите денег, господин офицер? Я вам спою прекрасный немецкий романс. — Она вздохнула и закрыла глаза. — Ах, такой прекрасный! Но танцевать вы умеете? И это нет? Unmöglich![3] Я вас выучу. Лакосез и вальс-казак. Тра-ла-ла, тра-ла-ла, тра-ла-ла… — Эмилия подпрыгнула раза два. — Посмотрите, какие у меня ботинки! «З’Варшавы». О! мы будем танцевать с вами, господин Флорестан! Но как вы называть меня будете?
Кузьма Васильевич осклабился и покраснел до ушей.
— Я буду вас звать: прекраснейшая Эмилия!
— Нет! нет! Вы должны звать меня: Mein Schätzchen, mein Zuckerpüppchen![4] Повторяйте за мною.
— С величайшим моим удовольствием, но я боюсь, для меня будет затруднительно…
— Всё равно, всё равно. Скажите: Mein…
— Мэ… ин…
— Zucker…
— Цук… кер…
— Püppchen! Püppchen! Püppchen!
— Пю… Пю… Этого я не могу-с. Нехорошо что-то выходит.
— Нет! Вы должны… Вы должны! А вы знаете, что это значит? Это по-немецки самое приятное для барышень слово. Я вам это растолкую после. А теперь вот тетенька нам самовар несет. Браво! браво! Тетенька, я буду пить чай со сливками… Есть сливки?
— So schweige doch![5] — отвечала тетенька.
IX
Кузьма Васильевич просидел у мадам Фритче до полуночи. С самого своего приезда в Николаев он еще не проводил такого приятного вечера. Правда, ему не раз приходило в голову, что офицеру и дворянину не следовало бы знаться с особами вроде рижской уроженки и ее «тантушки», но Эмилия такая была хорошенькая, так забавно болтала, так ласково на него поглядывала, что он махнул рукой на свое происхождение, звание и решился на этот раз пожить в «собственное удовольствие». Одно только обстоятельство его смутило и оставило в нем впечатление не совсем приятное. В самом разгаре разговора между им, Эмилией и мадам Фритча дверь из передней комнаты чуть-чуть растворилась, и мужская рука в темном обшлаге с тремя крошечными серебряными пуговками тихонько высунулась и тихоныко положила на стул возле двери довольно большой узел. Обе дамы тотчас бросились к стулу и начали рассматривать принесенное. «Да это не те ложки!» — воскликнула Эмилия, но тетка толкнула ее локтем и унесла узел, не завязав концов. Кузьме Васильевичу показалось, как будто один из них был запачкан чем-то красным, словно кровью…
— Что это? — спросил он Эмилию. — Вам еще несколько краденых вещей возвратили?
— Да, — отвечала Эмилия, как бы нехотя, — еще.
— Эта слуга ваш их отыскал?
Эмилия нахмурилась.
— Какой слуга? У нас нет никакого слуги.
— Так другой какой мужчина?
— К нам мужчины не ходят.
— Однако позвольте, позвольте… Я видел обшлаг мужского сюртука или венгерки. И, наконец, эта фуражка…
— К нам никогда, никогда мужчины не ходят… — настойчиво повторила Эмилия. — Что вы видели… Ничего вы не видели! А фуражка эта моя.
— Как так?
— Да так. Случится в маскарад… Ну да, моя, und Punctum![6]
— А кто ж вам узел-то принес?
Эмилия ничего не отвечала и, надув губы, вышла из комнаты вслед за мадам Фритче. Спустя минут десять она вернулась одна, без тетки, и когда Кузьма Васильевич снова принялся ее расспрашивать, она посмотрела ему в лоб, сказала, что стыдно быть кавалеру любопытным (при этих словах лицо ее немного изменилось, словно потемнело) и, достав из ломберного стола колоду старых карт, попросила его погадать на ее счастье и на червонного короля.
Кузьма Васильевич засмеялся, взял карты, и всякие нехорошие мысли тотчас выскочили у него из головы.
Но они еще раз вернулись к нему в тот же день. А именно: он уже вышел из калитки на улицу, уже простился с Эмилией, в последний раз крикнув ей «Adieu, Zuckerpüppchen!»[7], как вдруг мимо его прошмыгнул человек невысокого роста и, обернувшись на миг в его сторону (ночь давно наступила, но луна светила довольно ярко), выставил цыганское худощавое лицо с черными густыми бровями и усами, черными глазами и крючковатым носом. Человек этот тотчас бросился за угол, а Кузьме Васильевичу показалось, что он узнал не лицо его, — он никогда не видал его прежде, — а обшлаг его рукава: три серебряные пуговки явственно сверкнули на луне. Тревожное недоумение зашевелилось в душе осторожного лейтенанта; вернувшись домой, он не закурил, по обыкновению, своей пенковой трубки. Впрочем, неожиданное знакомство с любезною Эмилией и приятные часы, проведенные в ее обществе, способствовали взволнованному настроению его чувств.