Пример казармы и лагеря, бывших рассадниками всяких пороков, был особенно понятен нашему поручику. Войско состояло тогда по преимуществу из добровольцев, то есть из подонков общества, которых так зазывали вербовщики: “У нас три раза в неделю танцы, два раза игры на вольном воздухе; остальное время солдаты играют в кегли, в чехарду, ходят в караул и на ученье. Почти все время посвящается удовольствиям, – и жалованье большое”. Офицерами были только “жантильомы” – испорченные до мозга костей дворянчики, кутилы и фанфароны. Да и те, если не было особой протекции, служили поручиками пятнадцать лет, чтобы еще через пятнадцать лет выйти в отставку с орденом, на скудную пенсию.
Если Франции, а с ней и всему цивилизованному человечеству, суждено было жить, старый строй должен был уступить место новому, основанному на противоположных началах. И уже давно, с гибельного конца короля-солнца, Людовика XIV, началась критика существующего порядка, которая с каждым днем становилась все более беспощадною и всестороннею. А рядом слагалось новое мировоззрение, которое было таким шагом вперед из прежнего мрака, что его назвали Просвещением. Во второй половине XVIII века, особенно при Людовике XVI, лучшие люди, светлейшие умы с Монтескье, Вольтером, Дидро и другими во главе составили неодолимую армию “философов”, или “энциклопедистов”. Их главный труд – знаменитая “Энциклопедия” (1751 – 1780) – представлял арсенал нового мировоззрения по всем вопросам жизни и теории. При всем разнообразии оттенков в мыслях эта армия шла под одним знаменем: ведь не могло быть спора о том, что именно следовало противопоставить слишком известным порокам старого строя. Бесконтрольный деспотизм монарха, разбойничий эгоизм “привилегированных” (privilegies), фанатизм клерикалов должно было заменить самодержавием народа, или демократизмом, всеобщим равноправием и человеколюбием. Отсюда священная формула – свобода, равенство и братство (liberte, egalite, fraternite), которую мы читаем на всех знаменах и гербовых бумагах времен революции.
Эта упрощенная формула всего человеческого бытия быстро проникала всюду: ее понимали сердцем в крестьянских хижинах, выносивших на себе главное бремя старого строя; она раздавалась в чертогах знати и у подножия престола благодаря талантливым, остроумным книжкам и сценическим представлениям. Но больше всего она проникала всюду через вещие слова нового пророка – “гениального чудака” Жан-Жака Руссо, который умер, когда Наполеону было девять лет. Руссо расширил содержание жизни, дополнив “разум” энциклопедистов чувством и фантазией, этими основами грядущего романтизма. Они привели его к “жизни за правду”, к “сладострастью грез” о лучшем будущем: оттого он так неотразимо действовал на молодежь. Этот деревенский “медведь” с адской ненавистью отнесся к лживому “свету”, к исковерканному обществу привилегированных: вместе с ним он проклял и всю цивилизацию за ее пороки; его догматами стали немая природа и созданный его устами идиллический “дикарь”. “Новый Диоген” воспитал в себе, в пустынности своего бытия, пламенную любовь ко всем обделенным и слабым и “неугасимую ненависть к притеснителям бедных людей”. Этих-то нищих духом он сделал венцом творения: “самодержавие народа”, дающего власть правителям по “договору”, полное равенство, терпимость к ближнему – вот что хотел поставить пророк на развалинах прогнившего старого строя. Сын нищего, мученик отчаяния, Руссо глубже всех понимал болезнь века, смелее всех выступал с коренным лечением и жег сердца пламенной речью трибуна, писал слезами и кровью. Оттого-то к его нередко фантастическому голосу прислушивались и львицы “света”, и труженицы изб. И в течение всей эпохи, да долгое время и после, мы встречаемся на каждом шагу с “руссоизмом”, притом не только в политике, но также в литературе, искусстве, в нравах всего мира.
Если энциклопедисты с их “вольтерьянством” надеялись подправить существующий строй с помощью свободы и положили начало революции лишь по необходимости, то дух Руссо отразился в ее разгаре, в полноте ее сил. Переворот был неизбежен: старый строй допускал “философию” лишь как обязательную и красивую моду, как литературное явление; он был не способен преобразиться, дать простор новорожденным силам истории. Это стало очевидным уже в 1781 году, когда либеральный министр финансов, Неккер, был вторично уволен за то, что этот “протестантишка” немного сократил расходы двора и советовал королю дать “народу маленькое участие в управлении”. Вскоре старый строй понял необходимость уступить противному ему “духу нововведений”; но он все опаздывал, надеясь обмануть проснувшийся народ обещаниями. И кончилось созывом “Генеральных штатов”, или государственных чинов – этого старого земского собора, который назвался небывалым именем конститюанта, или национальное собрание для начертания конституции, то есть нового государственного уложения. День открытия нового учреждения – 5 мая 1789 года – принято считать началом эры Великой французской революции.
В тот день Бонапарт, будучи поручиком захолустного гарнизона, томился в Оксонне, в самых тяжелых условиях. В Валансе было еще сносно. Там наш офицер сначала даже отдавал дань юности. Он посещал местную аристократию, взял несколько уроков танцев, наконец, влюбился было в одну дебелую девицу с задорным личиком. “Я тоже когда-то любил!” – говорил он потом с удивлением. Поручик почитывал романы и немного сентиментальничал: “Вертера” Гете он проглотил пять раз подряд. Но не прошло и полугода, как неугомонный юноша опять погрузился в работу и затосковал. Рукой покаянника написал он тогда: “Любовь – бред, болезнь: я даже считаю ее вредной для всего человечества вообще и для каждого человека в отдельности... Царю мира, мужчине, недостойно томиться в цепях существа слабейшего и разумом, и телом. Разве доверят защиту осажденного отечества или государственную тайну безвольному ребенку, который волнуется от одного движения другого лица?..”
Бонапарт работал усердно, но не в ожидаемом нами направлении. Военная служба вообще не нравилась ему за свою рутину и мелочность: раз он попал под арест за нерадение. Поручик старался запастись только практическими сведениями, особенно по артиллерии, как орудиями карьеры, ремесла. Его занимали больше история да география, а главное – литература. Он поглощал массу книг, черкал их на полях, делал выписки, вдумывался. Тут были древние и французские классики, в особенности же энциклопедисты, экономисты, итальянские филантропы. Но больше всего отдавалась дань тогдашнему властителю дум: дамы даже сравнивали задумчивый взгляд красивого поручика со взорами пророка просвещения. Загнанному бедняку нравилось и уничтожение “привилегированных”, и самодержавие народа с его свободным договором. Он начал было писать жестокое рассуждение против абсолютизма.
Но и чтение запоем не могло унять муки его честолюбия. Угрюмый поручик чуждался даже товарищей. В его дневнике прорывались такие фразы: “Вечно одинокий среди людей, возвращаюсь я домой мечтать с самим собой, отдаваться всей силе моей тоски... Жизнь в тягость мне; радости бегут от меня; все для меня – мучение. Люди, с которыми я живу, далеки от меня нравом, как блеск луны от света солнца. Если бы поперек моей дороги стояла одна только чья-либо жизнь, я не задумался бы вонзить клинок в грудь тирана и тем отомстить за мою отчизну и за попранные законы”.
И немудрено было тосковать. Наш поручик прибыл в Валанс наполовину пешком, вместе со своим любимцем, братом Люи; и оба должны были жить на три франка в день. В Дуэ он схватил болотную лихорадку, которая мучила его семь лет и раз чуть не уложила в могилу. В Оксонне он стал аскетом от безденежья, ел раз в день, спал по шесть часов. А тут худые вести с Корсики: мать чуть не голодала с кучей непристроенных детей.
Бонапарт метался, как лев в клетке. Не забудем, что он причислял себя к “философам”; а их аксиомой было всемогущество разума в смысле личности, которая будто бы может сразу переделывать учреждения и нравы. К тому же наш поручик раздражал себя чтением о великих полководцах и правителях, да о таинственном Востоке, который ждет нового Александра, а покуда обогащает ненавистную Англию. Бонапарт закидывал начальство назойливыми просьбами в пользу семьи, причем лукавил и привирал; но ему даже не отвечали. Бедняга хватался за литературные труды; но он не умел писать и не находил издателей. Впоследствии он тщательно истреблял это бумагомаранье, пропитанное пылким революционным духом. Наконец Бонапарт самолично являлся внезапно то в Париже, то на Корсике, пользуясь отпусками, непостижимыми даже при тогдашней анархии в войсках. Но всюду неудачи: и честолюбец готов был драться с турками на русской службе. Екатерина II не обратила внимания на его предложение. Однако Бонапарт не отчаивался. Когда Летиция плакалась на бедность, он утешал ее так: “Отправлюсь в Индию – и через несколько лет возвращусь набобом, привезу хорошее приданое всем трем сестрам”.