Я жду, затаив дыхание, чтобы услышать гул внутренний, похожий на разговоры встревоженных ос в ее начинающей мелко трястись голове. Я смотрю пристально на сморщенный пергамен ее кожи, на тусклые мертвые волосы - чтобы успеть отпрянуть, когда это начнется.
Ее голова лопается как гнилой персик, и членистоногая, прозрачная, сверкающая всеми цветами спектра, непостижимая тварь выбирается наружу.
Кровь, мозговая жидкость быстро высыхают на тонких крыльях твари. Крылья вздрагивают, испуская ровное сильное сияние. Некоторое время тварь слепо бьется о стены, о потолок. Потом замирает, ловя токи воздуха. Ее тянет к вентиляционной шахте.
Я могу не оборачиваться, чтобы узнать - толпа позади меня закинула головы и смотрит вверх. Люди не могут видеть тварь, если верить моему зачету по теории человеческого зрения. Но однако же люди всегда закидывают головы вверх это вам скажет любой практик. Это так же верно, как и то, что зеркало не отражает игры воображения.
Тварь взмахивает крыльями несколько раз, и лазоревый блеск идет от нее кругами, застывает густым облаком прямо под круглой дырой в потолке.
Светящееся облако еще стоит под столбом штольни, а твари уже нет.
Мгновение, и кто-то большой там, наверху глубоко вдохнул облако исчезло.
Я бегу к дыре в потолке и заглядываю в нее - синее небо, белые звезды, мир, созданный не для меня. Сразу же картинка подергивается быстрой рябью, и я снова вижу одно и тоже свое далекое, полуразмытое расстоянием отражение. Но такую ерунду увидишь в любом старом колодце на заброшенном перегоне.
Если бы репортер одной из иллюстрированных газет, ворохи которых продаются в метро на переходах, спросил у меня, за что я люблю свою работу, я бы сказала, что не видела в своей жизни ничего красивее небольших слепых участков неба там, где на нем нет звезд. Ну, разве что еще мех зверя на голове человека.
Но читателям иллюстрированных газет это не интересно, читатели хотят знать все о летучих тарелках или о хомячках-вампирах, о блохах-людоедах или о венериных болезнях, которые передаются силой желания, - все, что только можно высосать из перепачканного чернилами пальца.
- Дежурная, это двенадцатый, прием, - говорю я маленьким дырочкам в черной коробке рации, и те отзываются приятным мужским баритоном:
- Двенадцатый, говорит дежурная, как прошли роды?
Я складываю колечком большой и указательный палец правой руки, хотя знаю, что никто в дежурной части не увидит меня. Я говорю - все в порядке! - туда, наверх, моему мутному отражению в глубине вентиляционной шахты.
Грязная вода плещется там, наверху. Мне и самой толком ничего не разглядеть.
- Высылаю мусорщиков, - говорит дежурный, - дождись их, и отправляйся на Проспект Мира. Как поняла?
- Что? - переспрашиваю я, - еще одни роды?
- Сегодня у тебя будет горячий день, милая. На наших телефонных линиях уже перегрузка.
Я вспоминаю, что сегодня понедельник. Первый день декабря, первый понедельник зимы. Как раз такой, который ребята из службы регистрации называют черным. У многих обостряется одиночество, или старость, или сердце.
- Еще раз назовешь меня милой, и я заставлю разродиться тебя самого. Говорит двенадцатый, как поняли?
Парень на том конце смеется сухим электронным смехом. Но ему не смешно. На затылке у него выбит пятизначный номер, так же, как у меня, но он не только никогда не заглядывал в дыры воздушных шахт сразу после разлучения души человека с его телом. Он даже никогда не вылезал из будки координационного центра службы спасения на нижнем уровне. Не катался с ветерком от Таганской до Баррикадной. Не считал призрачные огоньки по стенам туннелей, прильнув лицом к стеклу. Не пробовал быстроприготовленных блинчиков, обжигающих гортань как адское пламя. У него другая работа. Но он любит свою работу за что-нибудь, потому что любому из нас приходится быть провиденциалистом в силу причин объективного характера. Нас такими сделали.
И потом - если не он, не я, то кто же?