— Как? Вы мне водки не даете? — кричал Ясь, потрясая брюками и жилетами, нанизанными на руках. — Що? У меня денег нема? А это що? А це? А це? Це?
И в толпу одни за другими летели его одежды и подхватывались десятками хищных рук.
— Сколько даешь? — кричал Ясь какому-нибудь еврею, завладевшему пиджаком. — Сколько даешь, кобылячья твоя голова?
— Ну-у-у? Пятьдесят копеек я могу дать, — говорил еврей, прищуривая глаза.
— Пятьдесят? Пятьдесят?! — Отчаяние Яся доходило до крайних пределов. — Не хочу пятьдесят! Давай двадцать копеек! Давай злот! Это що? Утиральники? Давай за все гривенник. Щоб вам очи повылазили! Щоб вас болячка задушила! Щоб вы малэнькими булы здохлы!
Полиция в нашем местечке есть, но все ее обязанности заключаются в том, чтобы крестить у «хозяев» детей, и в подобных случаях она, не принимая никакого участия в беспорядке, играет скромную роль гостя без речей. Отец, видя расхищение Ясиного имущества, не выдерживал более своего гневного презрения (напился, мол, идиот, и пусть теперь разделывается) и самоотверженно кидался в галдящую толпу. Через секунду на сцене только и оставались: Ясь и отец, державший в руках какую-нибудь жалкую бритвенницу. Ясь несколько минут качался от изумления на месте, высоко и беспомощно подымая кверху брови, и вдруг грохался на колени.
— Пане! Пане мой коханый! Что ж ото воны мини зробыли! Пане мой коханый!..
— Иди в сарай! — сердито приказывал отец и отталкивал от себя Яся, который хватал и целовал полы его сюртука. — Иди в сарай, проспись! И чтобы духу твоего завтра же здесь не было.
Ясь покорно отправлялся в сарай, и тогда для него начинались мучительные часы похмелья, отягченные и усугубленные муками раскаяния. Он лежал на животе, подперев голову ладонями и устремив глаза в одну точку перед собой. Он отлично знал, что теперь происходит дома. Ему ясно представлялось, как все мы просим у отца за Яся и как отец нетерпеливо отмахивается от нас руками. Ясь отлично знал, что уже на этот раз отец наверно останется, непреклонным.
Иногда, прислушиваясь из любопытства у дверей сарая, мы различали доносившиеся оттуда звуки, — странные звуки, похожие на рычание и всхлипывание.
В эти минуты падения и скорби Бутон считал своим нравственным долгом навестить страждущего Яся. Умный пес отлично понимал, что в обыкновенное, трезвое время Ясь не допустил бы с его стороны даже намека на фамильярные отношения. Поэтому всегда, встречаясь во дворе с суровым слугою, Бутон делал вид, будто бы он что-то внимательно разглядывает вдали, или озабоченно ловил ртом пролетавшую муху. Одно обстоятельство меня всегда удивляло. Мы часто ласкали и порою кормили Бутона, вытаскивали у него из шерсти колючие репяхи, что он мужественно и безмолвно переносил, несмотря на очевидные страдания, даже целовали его в холодный, мокрый нос. И, однако, все симпатии и привязанности его целиком принадлежали Ясю, от которого он, кроме пинков, ничего не видел. Увы, теперь, когда жестокий опыт учит меня заглядывать во всем и наизнанку, я начинаю подозревать, что источник Бутоновой привязанности вовсе не был так загадочен; все-таки не мы, а Ясь приносил ежедневно Бутону миску послеобеденных остатков.
В мирное время, повторяю, Бутон ни за что не рискнул бы так непосредственно обратиться к чувствам Яся. Но в дни покаяния он смело заходил в сарай, садился рядом с лежащим Ясем и, глядя в угол, вздыхал глубоко и сочувственно. Если это не помогало, Бутон начинал лизать сначала робко, потом все смелее и смелее руки и лицо своего покровителя. Кончалось тем, что Ясь, рыдая, обхватывал Бутона за шею; Бутон принимался потихоньку подвывать ему, и вскоре они сливали свои голоса в странный, но трогательный дуэт.
На другой день Ясь являлся в комнаты чуть свет, мрачный и не смеющий поднять глаз. Полы и мебель доводил он до блистательной чистоты к приходу отца, при одной мысли о котором Ясь трепетал. Но отец оставался неумолим. Он вручал Ясю паспорт и деньги и приказывал немедленно очистить кухню. Мольбы и клятвы оказывались тщетными. Тогда Ясь решался на крайнее средство.
— Так, значит, кажете мне, пане, уходить? — спрашивал он дерзко.
— Да. И немедленно.
— Так вот не уйду же. Теперь вы гоните, а без меня пропадете все, как тараканы. Не пойду, тай годи!
— С полицией выведут.
— Выведут меня?.. — возмущался Ясь. — Ну и пусть выводят. Пусть весь город видит, что Ясь двадцать лет служил верой и правдой, а его за это при полиции в буцыгарню тянут.[3] Пусть выводят. Не мне будет стыдно, а пану!
И действительно, Ясь оставался. Угрозы от него отскакивали без воздействия. Не обращая на них ни малейшего внимания, он работал без устали, работал преувеличенно много, стараясь наверстать потерянное время. Вечером он не шел спать в кухню, а ложился в стойле около Мацька, и конь всю ночь стоял, растопырив ноги и боясь переступить ими. Через несколько дней жизнь Яся вступала медленно в прежнее русло. Отец мой был добродушный и ленивый человек, которого совершенно подчиняли себе привычные условия, люди и вещи. К вечеру он прощал Яся.
Собою Ясь был красавец — брюнет украинского меланхолического типа. Девки и молодицы заглядывались на него, хотя ни одна, пробегая перепелкой по двору, не рисковала кокетливо ткнуть Яся в бок кулаком или вызывающе улыбнуться: слишком много в нем было надменного, ледяного презрения к прекрасному полу. И сладости семейного очага также мало прельщали его. «Как этая самая баба заведется в хате, — говорил брезгливо Ясь, — так сейчас воздух дурной пойдет». Впрочем, и то один только раз, он сделал попытку в этом направлении, причем ему суждено было удивить нас более, чем когда-либо.
Однажды, когда мы сидели за вечерним чаем, Ясь вошел в столовую совершенно трезвый, но с взволнованным лицом и, таинственно указывая через плечо большим пальцем правой руки на дверь, спросил шепотом:
— Можно «им» войти?
— Кто там такой? — спросил отец. — Пусть входит. Мы все с ожиданием устремили глаза на дверь, из которой медленно выползло странное существо. Это была женщина лет пятидесяти с лишним, в лохмотьях, избитая и бессмысленная.
— Благословите нас, пане, вступить в брак, — сказал Ясь, опускаясь на колени. — Становись, дура, — крикнул он на женщину и потянул ее грубо за рукав.
Отец с трудом пришел в себя от изумления. Он долго и горячо толковал Ясю, что надо сойти с ума, чтобы жениться на такой твари. Ясь слушал молча, не вставая с колен; бессмысленная женщина также не поднималась.
— Так не велите, пане, жениться? — спросил наконец Ясь.
— Не только не велю, — отвечал отец, — но я уверен, что ты этого не сделаешь.
— Значит, так и будет, — сказал решительно Ясь. — Вставай, дура! — обратился он к женщине. — Слышишь, что пан говорит? Ну, и пошла вон!
И с этими словами, держа неожиданную гостью за шиворот, он быстро скрылся вместе с нею из столовой.
Это была единственная попытка Яся на брачном поприще. Объяснял ее себе каждый различно, но никто не шел дальше догадок, а когда спрашивали об этом у Яся, он только досадливо отмахивался руками.
Еще таинственнее и неожиданнее была его смерть. Она произошла так внезапно и загадочно и так мало имела, по-видимому, связи с предшествующими событиями Ясиной жизни, что, поставленный в необходимость рассказать о ней, я чувствую себя не совсем ловко. Но все-таки я ручаюсь, что все мною рассказанное не только в самом деле было, но даже не прикрашено для яркости впечатления ни одним лишним штрихом.
Однажды на вокзале, находящемся в трех верстах от местечка, повесился в уборной какой-то проезжий — хорошо одетый и не старый господин. Ясь в тот же день попросил у отца позволения пойти посмотреть.
Часа через четыре он вернулся, прямо прошел в гостиную, где в это время сидели гости, и остановился у притолоки. Он только два дня как отбыл срок своего покаяния в сарае и был совершенно трезв.
— Что тебе? — спросила маменька.
— Гы-ы-гы! — захохотал внезапно Ясь. — Язык-то у него наружу вылез… у пана…
Отец прогнал тотчас же его на кухню. Гости поговорили немного о странностях Яся и скоро позабыли об этом маленьком случае.
На другой день, проходя в восемь часов вечера мимо детской, Ясь подошел к моей сестренке и обнял ее.
— Прощай, доня, — сказал он и погладил ее по голове.
— Прощай, Ясь, — ответила сестра, не подымая головы от куклы. Через полчаса к отцу в кабинет вбежала Евка, бледная, трясущаяся.
— Пане… там… на чердаке… зависився… Ясь. И упала.
На чердаке висел на тонком шпагате мертвый Ясь. Когда следователь допрашивал кухарку, она показала, что в день смерти Ясь был очень странен.
— Станет он перед зеркалом, — рассказывала она, — сожмет себе горло руками, аж весь покраснеет, а сам язык высунет и глаза приплющит… Видно, все сам себе представлялся.