Его старшие товарищи остро ощущали и отлично владели выразительными свойствами стиховой речи. Пафос словоосвоения, словоовладения, если так можно сказать, был хорошо известен и Кирсанову. В те же молодые годы он от имени сверстника-лингвиста славил «сады словарей» и видел, как «лес подымался, а речь ликовала», — лес живых слов, речь многоцветная и обильная оттенками. Он считал себя мичуринцем, выращивая «гибриды» — «деревья-слова». Но, увы, употребляя его же термин, признаем: такая речь не всегда была «зимостойкой». Настоящая новизна давалась ему, когда движущей силой его стиха становилась поэтическая мысль, подлинное переживание, напряженность жизненных связей.
Кирсанов всегда был деятелен, и замыслы, им осуществляемые, — смелы, обширны, разнообразны. Об этом свидетельствует и композиция этого четырехтомного собрания его сочинений. В каждом из томов поток стиха устремляется по новому, особому руслу. В одном случае определяющее место занимает лирика; в другом — преобладают мотивы и коллизии фантастические; в третьем — господствует поэзия открытой, прямой гражданственности; в четвертом — на передний план выступают поисковые устремления, настойчиво дает о себе знать энергия стихового новаторства. Конечно, подобное подразделение не может быть жестким, строгим, — в нем есть некоторая условность. Но все же оно свидетельствует о том, что стихи и поэмы Кирсанова движутся фронтом развернутым и вместе с тем все более единым, сплоченным.
Все чаще поэт задумывался над тем, «как выхватить из жизни — жизнь», «как выразить те этажи, те сюртуки, ту мебель, места, в которых ты не жил, года, в которых не был». Этот упорный поиск точных и впечатляющих, властных и верных слов длится в поэзии непрестанно. Без него непрочны успехи, невозможны открытия.
В конце 20-х — начале 30-х годов Семен Кирсанов обратился к сказке и достиг удачи. Работая над «Моей именинной» (1927) и «Золушкой» (1934), он оказался в родной стихии. Свойственные ему остроумие, любовь к фантазированию пригодились здесь как нельзя более, позволили обновить, перетолковать старые сказочные фабулы. И вот уже в «Моей именинной» он весело пародирует Андерсена, Афанасьева, Гофмана, проводит своего маленького героя сквозь сонмища игр, пестроту одежд, волшебство лекарств — и все это забавно, живо, изобретательно. А в «Золушке» найдено и сквозное действие: бедная девушка из тьмы и чада мачехиной кухни выходит на просторы свободной, умной, реальной жизни, и этот переход к современности совершается без какого либо упрощения потому, что решения, предложенные рассказчиком, остроумны и поэтичны.
И все же эти встречи со сказкой не могли стать единственным путем Кирсанова. Он искал общения с современниками в своем стихе, и оно должно было быть все более близким, сердечным, серьезным.
Тридцатые годы в нашей поэзии были временем подъема лирики. Утвердилась и распространилась замечательная способность вести речь о жизни народа, жизни страны, как о своей жизни, охватывать душевным движением события, судьбы, исторические свершения, находить в них источник переживания, которое, как известно, и есть основа, суть лирики.
К Семену Кирсанову лирика пришла в печальном, горестном обличье. Написанная в июне 1937 года «Твоя поэма» рассказывала о тяжелой поре, о смерти любимой подруги. Это был непрерывный скорбный монолог, безудержное излияние чувств, предельно откровенная, доверчивая речь. Отличали поэму и обретенная чистота тона, душевная достоверность. Автор здесь с особым, пришедшим к нему волнением произносил «все те слова, которыми нельзя солгать». С одинаковым напряжением и убедительностью он воспроизводил и последние минуты прелестной, юной женщины, дорогой его сердцу, и тоску, которая его охватила с сокрушительной, казалось бы, непреодолимой силой, и еще более мощную власть жизни, которая обернулась
желаньем — отстоять Мадрид!Желаньем, чтобы этот стихшагал за нею вслед и вслед,желаньем — сына в двадцать летк присяге красной привести.
Так пережитое несчастье словно отворило сердце поэту, открыло ему доступ к свободному и полному выражению своего душевного мира, а вместе с тем и окружающего строя чувств, помыслов, стремлений.
Открытие новых путей обычно бывает и началом новых поисков. Кирсанов, должно быть, ощутил, что теперь приспел срок осуществить ранее данное обещание «заглянуть в души к товарищам, мимо идущим». В эту верную сторону направлены его усилия. На этой трудной дороге поэт действительно занят не экзерсисами, не версификационными упражнениями, а серьезными экспериментами. Завершаются они по-разному, но интерес, значение их очевидны и тогда, когда мы забываем о том, ради чего они производятся, что подготавливают, и оцениваем их безотносительно к последующим работам писателя.
«Поэма поэтов» (1939–1956) — это отважная попытка выступить перед читателем в нескольких обликах сразу, не раздвоиться даже, а «расшестериться», то есть говорить от имени шести молодых поэтов, проживающих в одном и том же городе Козловске, но меж собою совсем не схожих. Начиная поэму, рассказывая о тетрадях, доставленных ему почтальоном, автор сразу же подчеркивает эту несхожесть.
Кирсанов очерчивает своих героев с различной степенью отчетливости. Клим Сметанников — агроном не только по профессии, но и по призванию, и все его стихи несут в себе самозабвенную любовь к природе, возделываемой и обрабатываемой на потребу человеку. В стихах Варвары Хохловой все душевные состояния свидетельствуют о том, что перед нами очень молодая девушка, застенчиво и доверчиво вступающая в жизнь. В тетради Андрея Приходько все подчинено одной драматической коллизии: перед нами слепой юноша — прозрение приходит лишь в финале, — старающийся не пасть духом и терпеливо, с благодарностью говорящий о том, что скрашивает, смягчает его трудное существование. Остальные три поэта имеют уже признаки чисто профессионального, литературного порядка: один из них увлечен созданием «экстрактов» и рассматривает человеческие побуждения в их «концентрированном» виде; другой демонстрирует возможности, таящиеся в раешнике, на границе стиха и прозы, показывает, что и этот жанр может быть гибок, изящен, поэтичен; третий прихотлив, изменчив, его тянет к острословию, к звукожонглированию, — можно считать, что здесь «воскресает» Кирсанов 20-х годов; впрочем, и два предыдущих поэта тоже являются в некотором роде ипостасями своего создателя. Так, рядом с людьми, имеющими всамделишную, самостоятельную судьбу, поэт поставил свои собственные творческие наклонности и симпатии, находящие воплощение в его стихах.
Можно предполагать, что Семен Кирсанов, ведя свои поиски на различных уровнях и разными средствами, предвидел возможность промахов, неполных удач и не боялся их. В этом нас убеждают его слова: «Предчувствие будущей войны отлилось в поэму „Герань — миндаль — фиалка“ (1936), показавшуюся тогда неправдоподобной. И действительно, в жизни война оказалась другой, чем в фантастической поэме. Но что-то было угадано, и за эти угаданности я помещаю ее среди новых своих вещей».
Так же мог бы он охарактеризовать и написанную двумя годами раньше — в 1934 году — «Поэму о Роботе». И здесь высказаны многие предположения, одни из которых подтвердились, другие — нет. Однако домыслы поэта во многом опередили, предсказали те гипотезы, которые получили такое широкое распространение в книгах фантастического жанра двух последних десятилетий. Но строки, заключающие эту поэму: «Живая и добрая наша машина, стальной человечий товарищ!» — таят в себе очень доброе и точное, вполне современное, рожденное в нашей стране отношение к технике, и оно-то вполне реально и достоверно.
Здесь, как и во всей работе Кирсанова, существенное влияние всегда оказывало, как он сам его называл, «желание быть на гребне событий». Своей строкою он постоянно стремился откликнуться на злобу дня, и постоянное следование за текущими событиями, естественно, воспитало в поэте чуткость ко всему, что привлекает внимание нашей страны, входит в жизнь современного человечества.
Вот почему он уже в 1936 году пишет поэму «Война — чуме!», многие строфы которой примечательны своей проницательностью. Распространенное тогда речение — «фашистская чума» — стало для поэта опорной метафорой; он развернул ее в повествование сказочное и одновременно злободневное. На этот раз мотив фантастический — заговор крыс, распространяющих чуму, их нападение на Ваню и Машу — послужил раскрытию насущно важной политической темы, обличению захватнических замыслов немецкого и японского империализма.
И еще одна поэма, проникнутая ощущением надвигающейся войны, была написана Кирсановым в дни мира. «Ночь под Новый Век» (декабрь 1940 г.) рассказывала о тех, кто будет, встречая новое столетие, глядеть на людей «сороковых и пятидесятых», вспоминать их труды, дивиться их подвигам. В подобной перетасовке времен имелся свой смысл: предвидя приближение серьезных столкновений, трудных лет, поэт подчеркивал их напряженность, их значение, доверяя слово потомкам. Так выдвигались критерии высокие и строгие, те, что должны найти применение во всех областях человеческой жизни, и в поэзии также. «Стих мой! — с надеждой и тревогой восклицал Кирсанов. — Как бы тебе дорасти до такой озаренности слов неожиданности и новизны?» И эта забота о сильном, «озаренном» слове была подсказана тем же предчувствием близящихся испытаний.