«Славно», — подумал я.
Так что я начинаю путаться, когда пытаюсь подсчитать, сколько раз я въезжал на Донбасс.
Зато я знаю все смены в лицо на таможне в Изварино и все смены на таможне в Успенке.
Я знаю поимённо половину контрабандистов на границе Луганской области; и они знают меня.
Когда я въезжал через Изварино первый раз — там оставались окопы и укрепления, и дальше, в посадках, пахло мёртвым человеком, а все обочины были заминированы.
Сразу после таможни ты попадал в удивительную реальность: разнообразные, похожие то на ангелов, то на демонов ополченцы, шахтёры и казаки, осетины и чеченцы, много оружия, громкие голоса, шутки, — все были весёлые, как на самой весёлой свадьбе. Я много раз замечал, что война — по крайней мере, пока нет стрельбы, — дело радостное и задорное; мужикам нравится.
Тогда было тепло, в первый раз.
Я помню осеннюю дорогу в Донецк. Знаю зимнюю дорогу в Донецк. Видел весеннюю дорогу в Донецк.
Каждую дорогу помню не по разу.
Всякий раз все чувства были заточены, ярки, зрение становилось объёмным, нюх — собачьим, и слышал я столько всего, сколько обычно не слышу.
Посадки и кусты видишь — кажется порой — насквозь.
Запах оружия — оружие тоже пахнет по-разному, запах формы, запах берцев, запах подбитого танка, запах недавно проехавшей колонны, запах блокпостов, запах разбитого асфальта, запах заброшенных полей, запах оставленного жилья.
В этот раз я проходил таможни — сначала русскую, а потом донецкую — ночью; ночью всегда мало народа; только машины, в основном фуры, стоят многокилометровой очередью.
Меня встречали двое старых знакомых — год, или даже больше назад, я видел их в качестве ополченцев; только недавно выяснил, что оба они из донецкого спецподразделения, где работали ещё до войны — ну и когда война началась… парни тоже работали по профессии.
Само собой, разговор — про самое главное: где и что случалось, случается и ещё случится на этой войне.
Сейчас речь пошла об иностранцах, что приехали воевать сюда.
Надо сразу пояснить, что и на ту сторону, и на эту — идут зачастую по идейным мотивам.
Но есть одна существенная разница: туда сразу же шли за деньги, а здесь — до недавнего времени — денег вообще не платили; сейчас платят — 14 тысяч в месяц, чуть больше или чуть меньше. По нынешнему курсу — двести баксов. Настоящих наёмников за такие деньги не бывает.
Та сторона наёмников набирала — в огромном количестве.
Эта сторона — принимала добровольцев.
Мои провожатые рассказывают, как в июле впервые увидели убитого негра — лежал на дороге, застреленный, огромный, отлично экипированный.
Больше всего — поляков. Только убитых — около пятисот человек.
— Потом прибалтийки, — рассказывает водитель. — Их, знаю, тридцать убитых. Снайпера. Многие — мастера спорта и чемпионки. Но у нас тоже есть мастера и чемпионы мира, — усмехнувшись, говорит он, но в подробности не вдаётся: такие фамилии не стоит лишний раз называть. — У Изварино были чешки… Часто у них — это уже вторая или третья война.
— А у нас? — спрашиваю я; хотя сам знаю многое, но всё знать всё равно нельзя. Мои провожатые статистики не имеют, поэтому просто вспоминают, кого где встречали в последнее время.
— Два финна в «пятнашке» сейчас…
— И один испанец…
— Француз был…
— Из Сербии приезжало много…
— Норвежцев видел!
На следующий же день я узнаю про погибшего за Донбасс немецкого добровольца — вся семья у него в Германии.
…виляя по разбитой дороге, за разговором подкатываем к Донецку — сейчас внутренних блокпостов уже нет, дорога стала веселей…
Тем более что и машин нет — комендантский час.
Донецк — сильный, широкий, самоуверенный, проспекты в сияющих фонарях: этот город всегда выказывал спокойствие — вопреки всему, что тут происходило и происходит.
— Здесь, — говорят на очередном перекрёстке, — семья угодила под обстрел. Миномётный снаряд ровно в машину. Мать, отец, ребёнок пяти лет. Все погибли. — Едем ещё некоторое время. — В эту больницу попадало. Метились в Министерство госбезопасности, а попали в больницу. Врач погиб.
Почти на каждой улице по такой истории. Если ставить памятники погибшим, изображая их в том виде, какими их застала смерть, — в любое время дня и ночи будет многолюдно: там бабушка с авоськой идёт, там люди стоят на остановке, там машина, полная людей, там трамвай…
А то и целый дом из мрамора, полный жильцов, которых уже ничем не испугаешь.
Как началась эта история, когда.
Сразу не поймёшь, с какого места начать, с какого митинга, с какого выстрела.
Или, что ли, с разговора.
Когда уже подъезжали к месту моего обитания в Донецке, водитель вспомнил, как к ним в спецподразделение, ещё до войны, привезли то ли на стажировку, то ли на обмен опытом бойцов с запада Украины.
— Те стремались страшно, — смеётся водитель. — А что у вас, в Донецке, спрашивают, реально разборки со стрельбой идут между районами? Утром вышел с нами на работу — а здесь всё чинно, девушки гуляют, первоклассники в школу идут, никто никого не кромсает. У него шок — натурально, шок: он не верит, ему сказали, что Донецк — это рубилово и месилово в постоянном режиме, пьяная топота и никого другого.
«Ну, кто его знает, — думаю я, — может, паренёк был только из армии, а до армии жил в своей гуцульской деревне безвылазно».
Но вот с интеллигентными людьми на гуцульщине, года за три до войны, я имел разговор.
Там был директор музыкальной группы «Перка-лаба», бородач, хохмач Алик — никогда не встречал Юлиана Семёнова, но, думаю, тот примерно так же «держал» любую компанию, и всех веселил; хотя в Алике имелась ещё толика отмороженности: чувствовалось, что он в любой момент может руль бросить и отчебучить что-нибудь несусветное.
Ещё был славный львовский парень Стас — красавец, высоченный, дружелюбный, обаятельный, он меня и зазвал отдохнуть; с ним была его подруга — вылитая певица Шакира.
Я был с женой, Марыськой.
Мы очень славно пьянствовали — собственно, только и делали, что пьянствовали, никаких других занятий у нас не было вовсе; по-моему, мы даже не покидали ресторан, а только плавно переходили от завтрака к обеду, а затем к ужину; яства были восхитительные, погода чудодейственная, Алик гомонил, дурачился, влез на фонтан и там, с громкими воплями, отмокал.
Никто не смел нам сделать замечание, но фонтан на другой день отключили, с утра он был сух и нем.
Идти там было особенно некуда — малопроходимый лес да неблизкие горы вокруг, и ещё горная речка, три метра в ширину. Один раз решили искупаться, я тут же камнем располосовал ногу; Стас, помню, очень бережно отирал кровь, смотрел, насколько глубоко я порезался.
Похромали обратно в ресторан. Я всерьёз хромал, Алик меня ласково передразнивал.
Тогда мы обсудили, наверное, все на свете темы, но я не помню ни одной — кроме той, что запала в память.
К слову о чём-то Стас и Алик начали говорить про донецких и луганских, и совершенно спокойно, время от времени поглядывая на меня — чёрт знает, что я там думаю, гость из России, — сошлись на том, что донецкие и луганские — это чужие, иные.
«Другая страна и другой народ», — сказал Стас, и Алик кивнул.
Я не стал ничего уточнять.
Да и слышал я это не в первый раз.
Ещё в середине «нулевых» Юлия Тимошенко предлагала обнести Донбасс колючей проволокой, чтоб эти чужаки не мешали жить остальной Украине.
Тимошенко, вспомнил я, мы тоже видели, прогуливаясь по Киеву вместе со Стасом: я, моя Марыська и он.
Юлия проезжала мимо на длинном чёрном лимузине.
Кажется, Стас как-то обозвал её; например, сукой.
Тимошенко тогда уже потеряла свою популярность, полученную на первом Майдане.
Стас рассказал мне, что в Тимошенко нет ни капли украинской крови — армянка и еврейка, сказал Стас. Сам он, надо сказать, был наполовину еврей, наполовину то ли русский, то ли украинец, то ли ещё кто, поэтому называл себя гуцулом, чтоб не путаться.
Украинский писатель Юрий Андрухович тоже предлагал избавить страну от ярма Донбасса, отдав его России, — это было за несколько лет до войны. Тот самый Андрухович — любимец почтенной немецкой публики и активный грантоед, — который однажды порекомендует украинским мужчинам не спать с русскими женщинами, дабы не портить породу.
И Андруховича я видел, в Киеве: мы сидели за большим столом — несколько писателей из России, Алик из «Перкалабы» там тоже был, наверняка и Стас разливал что-нибудь, и вот явился Андрухович, прямой, тонкий, отстранённый.
Увидев такое количество русских писателей в одном месте, и меня в их числе, Андрухович не стал ни с кем здороваться, а встал поодаль: вид у него был, как будто на столе разложили гнилую рыбу, и сейчас все будут её жрать.