Белые трусы с красными лампасами
Нижнее белье в жизни человека имеет магический смысл, власть всегда следила за населением на предмет, что у него в штанах. Унификация и системный подход к исподнему привели к установлению четкого порядка: мужская линия состояла из трусов и кальсон. Кальсоны были предпочтительнее, их носили все: и военные, и штатские. Летние тонкие и зимние теплые трусы были редкостью — только черные и синие, а после Двадцатого съезда появились цветные с цветочками и мелкими овощами (огурцами, редькой, арбузом).
Плавки тоже были: трусы до колена подворачивались до талии — и вот тебе плавки. Кальсоны, конечно, душевнее, их фасон был универсальный: спереди щель для мелких надобностей, на поясе пуговка и внизу, на щиколотке, завязки, которые торчали из-под брюк, вызывая здоровый смех и смущение обладателя. Более унизительное, чем кальсоны, придумать было сложно, их покрой давил на человека больше, чем «Манифест» К. Маркса.
Без трусов человек был беззащитнее перед властью, и поэтому долгое время народ прожил в кальсонах, находя в них особую прелесть. До сих пор кальсоны оставались привилегией армейского сообщества — не зря говорят, что у России есть два друга: армия и флот.
Переход от кальсон к трусам — это мейнстрим и залог необратимости демократии. Сергеев всегда хотел белые трусы с красными лампасами и первый раз надел их на первом курсе института, выступая за курс в турнире по волейболу. После турнира трусы не сдал и оставил их для выходов в свет темной ночью — для усиления своей притягательности. Он заметил, что когда на нем эти трусы, женщины к нему более благосклонны. Каким органом они это улавливали, он не понимал, но статистика упрямо свидетельствовала о наличии данного феномена. Лучшая девушка факультета, приехавшая из ГДР, где ее папа стоял против войск НАТО, обратила на него внимание, пронзив его взглядом, полным надежд. На следующий день Сергеев, с пламенеющим взором, но в старых сатиновых синих трусах, ждал большого перерыва, чтобы сделать непристойное предложение. Белокурая Жази прошла мимо него, не оставив ему никаких надежд увидеть ее без одежды.
Сергеев осознал это и стал беречь трусы, как алхимик секрет философского камня, тем более что по философии у него дела шли плохо: он не понимал диалектики — почему одним все, а другим ничего? Но зачет сдал за две бутылки вина, поднесенные лаборантом кафедры доценту — тайному метафизику и алкоголику.
Ну что ж, оставим эти трусы в покое — они еще выстрелят в нашем рассказе, как ружье у Чехова.
Сергеев в институте никого не любил, последствия школьного романа, сделавшего из него зрелого мужчину, не давали ему достойных образцов для высокого чувства, пришлось довольствоваться низким, то есть волочиться за однокурсницами, чтобы не потерять квалификацию.
В группе у Сергеева училась девушка Л., умная, но не очень симпатичная. Все у нее было на месте и в полном комплекте, но гармонии не наблюдалось — нос был чуть длиннее, ноги чуть короче и грудь в масштабе 1:5 от желаемой. В трезвом виде эта композиция не вызывала желания, но в пьяном обличье взгляд корректировал огрехи природы, и если по другим направлениям не складывалось, то тогда на сдачу оставалась Л., ожидавшая своего часа.
Так продолжалось все годы учебы, и выпускной вечер стал точкой в этом сложноподчиненном положении. Сергеев, начищенный и блистающий новым костюмом из ткани нейлон финского производства, слонялся среди однокурсников, пребывающих в легком возбуждении.
Вручали по списку. Ректор, профессор по неорганической химии, был неплохой человек, он мог руководить цирком и хлебозаводом, но судьба забросила его в высшее образование, и он в нем чувствовал себя хорошо, его диссертация «Марксизм-ленинизм и неорганическая химия» для всех первокурсников была настольной книгой. Дошла очередь до Сергеева. Ректор назвал его фамилию, и пока он шел к президиуму, секретарша что-то шепнула, и ректор пожал руку Сергееву, но диплом не дал, велел зайти завтра.
Сергеев все понял: он не сдал трусы на спорткафедру, и они встали барьером на его пути к высшему образованию.
Сергеев позвонил домой и сказал маме, что в дипломе обнаружилась опечатка и завтра обещали исправить, зашел в спортзал, нашел старого мудака Степаныча, который не подписал обходной лист, и за пять рублей устранил препятствие на долгой дороге к знаниям, которые в жизни ему не пригодились — диплом долгие годы был прибит в туалете гвоздями, каждый день напоминая, что знание умножает печаль.
До осознания вышесказанного прошло немало лет, а в тот день еще надо было пережить ужин в ресторане и попрощаться со своим «царским лицеем» и его обитателями.
Никакой грусти и печали у Сергеева по этому поводу не было. Юноши напились довольно быстро, девушки в платьях до пола выглядели невестами, многие к пятому курсу стремительно вышли замуж, чтобы не уезжать из столицы в свои Пырловки. Жизнь налаживалась. Сергеев пошарил по залу и наткнулся на Л., угрюмо взиравшую на происходящее. Она в этот день тоже постаралась и выглядела неплохо. Сергеев подсел к своей долгоиграющей подружке, понимая, что она ждет от него сокровенных слов и конкретных действий.
Решение упало на голову, как яблоко И. Ньютону: надо наконец дать девушке надежду и отнять то, чем они все безосновательно гордятся, то есть честь. Это заблуждение Сергеев решил устранить, открыв девушке новые горизонты, так как старые уже препятствовали постижению новых далей. Девушка почувствовала предстоящее, и ее основной инстинкт сообщил разуму, что спорить не надо. Она выпила стакан вина, чтобы помочь разуму справиться с этой новостью. Разум понял и ушел в тень до утра.
Сергеев и Л. покинули ресторан и пошли домой к Л. — она жила с родителями, людьми долга и твердых нравственных убеждений. Блядство они не поощряли, но дочь решила, и остановить ее мог только несчастный случай, который, естественно, пришел неотвратимо в лице Сергеева — неопытного совратителя. В доме было тихо. Родители спали, не ведая, что ждет их солнце и свет в окошке. Сергеев и Л. расположились на тахте в девичьей светелке, где Л. провела не одну бессонную ночь, мечтая о том, что должно произойти.
На столике в изголовье тахты стояла настольная лампа типа «колокольчик», включенная для интима. Девушке хотелось видеть глаза того, кому она собиралась отдать свою драгоценность. Сергеев стал снимать брюки и запутался в трусах. В самый решительный момент он дернул ногой, стаскивая трусы-оковы, и тут светильник-«колокольчик» упал, и острый край плафона рухнул на лицо бедной Л.
Раздался крик, и кровь полилась ручьем, все компоненты запланированного действа случились, но не в том месте — видимо, время для Л. еще не пришло и кто-то сверху остановил грехопадение, заменив на падение электроприбора.
Трусы вернулись в исходное положение, срочная госпитализация в травмпункт завершила эту незаконченную пьесу. Девушка стонала по дороге в больницу, теряя очарование. Сергеев понял, что сочувствует ей как прохожий и это не любовь.
Он отвез девушку домой, пожалел из приличия и пошел домой, сетуя на качество нижнего белья: если бы он имел те белые атласные трусы с красными лампасами, то они бы скользнули птицей в ответственный момент и все произошло бы иначе.
Много лет спустя он встретил Л. на рынке в Перово и увидел у нее под глазом шрам — последствие губительной ночи. Л. тоже заметила его взгляд и смутилась Он узнал, что она до сих пор не замужем, но стала большим начальником в управе. Они разошлись в разные стороны, и каждый унес в своей памяти ту ночь, когда между ними встали трусы отечественного производства.
Бабкин
Певец Бабкин был в первой двадцатке уже десять лет. Начинал он неплохо, на конкурсе в Ялте получил премию за песню, которую изящно украл у европейской звезды, слегка изменив припев.
Пышные волосы на всем теле привлекали толпы малолетних фанаток и теток восковой спелости.
Он выделялся на эстраде лишь тем, что мог спеть своим голосом и имел минимальное музыкальное образование (умел в отличие от других, поющих под магнитофон, а иногда и под чужую фонограмму, сыграть на балалайке «Светит месяц»).
Дела его шли хорошо: много концертов, много денег, но хотелось европейской славы Э. Джона и Робби Уильямса, хотелось так, что сводило яйца от зависти, и успех на родине лишь распалял эту страсть.
Он работал, сутками сидел в студии, многократно прослушивал песни великих исполнителей и не понимал секрета: простенькая мелодия из семи нот у них звучала, как симфония, а его выступления с симфоническим оркестром и многоногим балетом выглядели, как жопкин хор в Карнеги-Холл.
Все у него было, как у больших: лимузин длиннее, чем у Джексона, костюмов немерено, личный «фалькон», охрана из ветеранов подразделения «морские котики» и целая свора стилистов, визажистов, пресс-агентов и прочей шушеры, окружающей артиста, поющей ему, что он гений. Он не обольщался, зная цену этой гусенице-многоножке, переползающей от артиста к артисту, со съеденного дерева на зеленое и плодоносящее.