Фиолетовая вспыхивающая и замирающая эстонская ночь стояла над домиками и пустырями таллинского предместья.
До отъезда оставалось час с четвертью.
Зеленоватый человек стоял у калитки. Калитка пружинно пошла туда, назад, туда.
- Зачем.
- А!
- Нет.
- Давай.
Я увидел синеватые покачивающиеся печати на голубоватом косо повисшем листе, его подбородок висел над моей головой, шла по дуге от груди к карману рука с отрубленным большим пальцем, я с силой выпрямил тело, ударил его головой в подбородок и упал.
Дерево, листвой вниз, плясало передо мною. Проехал по ногам дом. Кружил вокруг головы поезд свистя.
Я подтянулся на руках, уперся локтями в землю и, подтягивая к животу ноги, встал.
Их было двое, и они были далеко.
- Без треску, - отчетливо и тихо сказал первый. - Крути так.
Наташа была над ними. Второй отделился и косо побежал вниз. Я скользил вверх влево. Первый падал медленно и легко. Выставив прямые ноги, я уперся плечами в изгородь и - дышал. Легко и быстро пробежала вперед, назад Наташа и, завизжав, с размаху надела ему на голову красную сумку в черную клетку.
- Дура, - заорал я, оцепеневая от страха, - беги! - И побежал сам вдоль изгороди. Наташа побежала в другую сторону, потом метнулась назад, побежала за мной, схватила меня за рубашку, и мы оба упали. Он бросил в нас красную сумку в черную клетку, и Наташа с криком: "Это чужая сумка!" схватила ее и, прижав к животу, побежала.
Я выскочил из арки. Дерево было похоже на взрыв.
- Выпейте молока, Наташа, - медленно сказала Эва. - Конечно, просто так они не убьют вас. Я знаю. Им нужно живых. Я знаю.
Прекрасная белая, голубоокая художница, которая девочкой пережила русских, девушкой - немцев, молодой женщиной - снова русских, знала все.
То, что мы сделали, было, вне всякого сомнения, самым нелепым поступком в нашей жизни. Последствия этого поступка могли быть только смертельны. Все это было исступлением, ослеплением, отчаянием, непростительным, роковым легкомыслием. Куда бежать? Прятаться? Скрываться? Ведь знал же я в 1943 году, что меня арестуют, но мне и в голову не пришло бежать. Куда убежишь в этой стране, где тебя из корысти, страха и преданности выдаст первый пионер, последний пенсионер. Но ведь это Эстония, она была свободной и не забыла об этом. Как бежать, как бежать? Когда я и десяти шагов не пройду не задохнувшись.
- Нужно что-то придумать, - сказала белая и голубая художница, медленно соединяя и разъединяя перед глазами пальцы, уже придумав.
Я не хотел, чтобы она это сказала первой.
Наташа хотела сказать это первой.
- Нет, - сказал я. - У нас есть только один выход.
Я боялся, что Наташа захочет заплакать. (Она любит плакать.)
Если бы всего этого не произошло, попытались бы мы бежать на Запад? Да. Попытались бы, рискуя жизнью, вырваться из этого советского застенка. Думал ли я до этой ночи о свободе? Да, конечно. Всякий раз, когда я видел кровь, которую льет эта власть, пепел ею сожженных книг. А она льет кровь, сжигает книги, топчет свободу без перерыва и сна, без праздников и выходных дней, не уходя в отпуск, не уставая, не отдыхая. "Господи? - думал я, Господи, неужели я никогда не вырвусь из этой смердящей ямы, именуемой моей родиной?" (Меня опровергнет полковник в отставке, народный артист, токарь-лауреат, доярка-герой, академик, выживший из ума, эмигрант-патриот.) Тогда мысль об эмиграции утрачивала столь яркие краски, однако приобретала более отчетливые формы. Но до тех пор, пока была надежда, тень надежды, еще не растаявшее эхо надежды на то, что можно хоть что-нибудь сделать в России, об эмиграции незачем было думать. Русский писатель должен бороться с отвратительными преступлениями своих соотечественников в своем отечестве. Но в моем отечестве наступила такая злобная и безудержная реакция, что борьба, которую я вел двадцать пять лет с первой своей книги до последней строки, - на старом театре стала бесплодной. Нужно было искать новых путей; я думаю, что эти пути лежат с Запада на Восток.
(Вы, конечно, сразу напишете, что мы бежали из-под ареста не из-за письма в Союз писателей, а из-за того, что неудачно пытались изнасиловать соседскую старуху, поджечь водопровод и ограбить колхоз. О колхозе лучше не пишите, поскольку всем известно, что грабить там нечего.)
- Хорошо, - сказала Эва, вернувшись. - Все хорошо. Шведские паспорта стоят две тысячи рублей. Нужно две фотографии.
У нас едва набралось полторы тысячи (остатки гонорара за третье издание моей книги о Тынянове). Триста было у Эвы (с завтрашними на хлеб). Мы побросали в проклятую красную сумку деньги, часы, кольца, золотой браслет с чем-то зелененьким, какую-то сомнительную брошку, которая в нашем доме условно считалась "жемчужной", и золотой зуб. Я попробовал бросить туда же утюг (для веса), но Наташа отняла утюг и выставила меня за дверь.
Когда поезд тронулся, я заглянул в паспорт. В голубоватом его небе висел черный орел Федеративной Республики Германии...
- Куда мы едем? - синея от страха и бешенства, просипел я.
- В Федеративную Республику Германии, - как мне показалось, пошутила Наташа. - Все переменилось. Я забыла тебе сказать. Между прочим, шведских уже не было. Расхватали.
Уходила, убывала, таяла земля великой России, гениальной страны, необъятной тюрьмы. Из этой страны-тюрьмы пытался бежать Пушкин и бежал Герцен. Прощай, прощай, прощай, Россия. Прощай, немытая Россия. Прощай, рабская, прощай господская страна. Страна рабов, страна господ, страна рабов, страна господ...
Я десять раз видел смерть и десять раз был мертв. В меня стреляли из пистолета на следствии. По мне били из автомата в этапе. Мина под Новым Иерусалимом выбросила меня из траншеи. Я умер в больнице 9-го Спасского отделения Песчаного лагеря и меня положили в штабель с замерзшими трупами, я умирал от инфаркта, полученного в издательстве "Советский писатель" от советских писателей, перед освобождением из лагеря мне дали еще двадцать пять лет, и тогда я пытался повеситься сам. Я видел, как убивают людей с самолетов, как убивают из пушек, как режут ножами, пилами и стеклом на части, и кровь многих людей лилась на меня с нар. Но ничего страшнее этого прощания мне не пришлось пережить. Мы сидели вытянутые, белые, покачивались с закрытыми глазами.
В Мюнхене нас встретили старинные московские друзья, милые и добрые брат и сестра, пишущие вместе и написавшие десяток книг и сотню статей по истории, литературе, социологии и общественной мысли России. О России они знали вес.
- Аркадий! - закричал Клод,* увидев нас в окне подъезжающего поезда, это правда, что на Урале обнаружили документы, подтверждающие, что Сталин был гуманист и очень тонкий политик?
Поезд долго шел вдоль длинной платформы и Клод с Дези,** размахивая цветами, бежали за ним.
* Вымышленное имя.
** Вымышленное имя.
- Что? - кричал я, - документы? Обнаружены, обнаружены. А вы, наверное, очень беспокоились, что они где-нибудь затерялись?
- Мы страшно волновались! - кричала Дези, отставшая на два вагона.
- Не волнуйтесь! - кричал я, вываливаясь из окна. - Я сам обнаружил "Историю ВКП(б). Краткий курс". Там все написано, как вы говорите.
Поезд остановился. Мы стояли в вагоне, брат и сестра, розовые и страшно довольные, на перроне.
- Да, теперь у вас хорошо. Очень хорошо, - закивал розовый Клод.
- Как я им завидую! - прелестно вздохнула розовая Дези. - Позвольте... - она раскрыла рот и закрыла глаза, - позвольте... - она закрыла рот и раскрыла глаза, - зачем же вы тогда... - она раскрыла и рот и глаза, бежали?!
- Дези, - тихо и с отвращением сказал я, - у нас тоже есть такие. Им ужасно хочется, чтобы все было хорошо. Особенно им самим. И они необыкновенно искренне стараются решительно ничего не понимать. И многим это удается прекрасно. Они предлагают вниманию почтенной западноевропейской и восточноевропейской публики (раскланиваются) два цирковых номера, я хотел сказать две идеи: при Сталине было хуже, а сейчас лучше, и возврат к сталинизму невозможен.
- Да-да, - кивали Дези и Клод, - как это правильно, как правильно. Действительно, как много еще таких людей. Мы тоже так думаем.
Может быть, поезд перевели на другой путь, быть может, мы уже были в Бразилии - я встречал добрых, хороших людей в разных странах, - а мы все стояли, разделенные железной стенкой вагона и беседовали об истории, литературе, социологии и общественной мысли России. Только мы были голодные, а они добрые.
Мюнхенская ночь стрекотала электрическими вспышками, шинами автомобилей, скрипками и стихами, вспыхивала и мерцала.
Мы бродили по темной спальне, натыкались на мебель, говорили не друг другу, а широкому кругу советской и западноевропейской, восточноазиатской и южноафриканской либеральной интеллигенции фразы, иногда очень резкие, об истории, литературе, социологии и общественной мысли России.
О, я еще не забыл длинные реки московских бесед о том, возможен ли возврат к сталинизму или невозможен. А в это время уже арестовывали и тайно судили, избивали, обыскивали, снимали с работы, выгоняли из университетов, жгли книги.