9. Нет, а снега-то в тот год навалило. И до того пушистый да белый, да рассыпчатый! Сугробы чуть не в дом, уж мы его чистили-чистили, уж думали, никогда он, проклятый, не кончится, а он все опять, и валит, и валит, даже Михеич наш пожалел нас, дал трактор, а никакой его не брал и трактор, хорошо хоть весна потом наступила.
10. Одна бабка хорошо помидоры закручивала. В банки такие стеклянные, сверху крышку железную, и хоть ты что. Всю зиму стояли как миленькие. Не лопались. А как-то раз решила, что пора ей освоить новую квалификацию, капустки нарубить себе квашеной. Надела пальто, платок шерстяной, серый, сапоги на лебяжьем пуху, в магазин приходит – а там очередь, на три кассы одна кассирша. Отстояла бабуся в очереди, приносит домой капусту, а в капусте ребеночек. Бабка так и ахнула. Руками завсплескивала – тьфу ты, кого ж это Бог мне послал, прости Господи. Надо его в детский дом нести, а я-то куда, старая, на тот свет собрамшись, как и поднять его. А ребеночек ничего себе – ножками сучит, пищит, молочка просит. Ну, бабка воду подогрела, молоко из холодильника разбавила, сквозь тряпочку покормила его, покачала, ребеночек чмок-чмок, похныкал, поделал свои дела, бабка его вымыла, в простынь обернула, он и успокоился, уснул. Тут и милиция пришла, этого ребеночка уже ищут.
– У тебя, – спрашивают, – ребеночек?
– У меня, говорит, а сама плачет. Вроде и жалко отдавать в чужие руки.
– Ты, бабка, лучше не плачь, чтобы мы тебя не арестовали. Ты старая, завтра на тот свет отправисся, ну, куды тебе ребеночек? а мы ему родителей найдем, а не найдем, так сами на ноги поднимем, образованье дадим.
Так и забрали. Мальчик был, можт, в магазине кто случайно оставил.
11. Один дедок тогось был, юродивый. Ходил небритый совсем, пахнул, как когда никогда не моются, все бывало крестится, собирает, где побольше народу, копеечки. Да сейчас какие копеечки, сейчас давно уже в фунтах стерлингах. Ты чево мелешь-то? И то правда.
12. На берегу пустынных волн стояла маленькая хижина. В зиму-то никто в ней не жил, а летом много набивалось – с Москвы, что ли, с института какого-то, забыл уж, как он там называется. Один там у них был веселый самый. На писателей, говорил, учимся, это кто хреновню всякую пишет, слыхал, можт? Это на журналистов, что ли? Да нет, говорит, еще хуже. Ничего, ребята были веселые, только самый веселый-то утонул потом. Из-за бабы, штоль, поплыл ей показать, как хорошо плавает, а силы не рассчитал. Не доплыл до берега. Он, когда не сильно пьяный, пел, песни хорошо пел, и русские, и нерусские, грузин был, и звали как-то смешно, Окуджава, штоль.
13. Одна, короче, была девушка, хотела купить себе зонтик с дырочками. На ножках такой, как у Гурченки. Вчера по телевизору показывали. Да какой Гурченки, Гурченке давно за 80, это за нее дочка ее гримируется. Не знал, штоль? А где тогда Гурченка? Где, где, сам, штоли, не понял? Ну, пошли за угол, я те у Нинки покажу, из Соликамска, вчера, говорит, приехала, на заработки, вот и посмотришь.
14. Одна женщина проституцией зарабатывала, при ресторане «Терция», Аннушкой звали. Коса белая, толстая, и сама здоровая, веселая, сразу видно, не из городских. В русском стиле работала. И когда хотела, сладкая у ней была, не оторовешься прям, говорили так, а ты молчи. И вить сколько замуж ее звали, и на иномарках, и попроще, молодая ж была, красивая, а не шла. За клиентов не пойду, говорит, вот заработаю побольше и уеду. Чтоб никто потом не знал про мое черное прошлое да всю жизнь попрекал, этого нам не надо. Ну, а пригрели ее свои же бабы, подговорили кого из ревности, она-то торопилась больно, вот полгода еще, говорит, поработаю и уйду от вас, каплю совсем не хватает. И не давала другим житья, всех себе забирала, бывало, и по трое в одну комнату, и шли, што ты думаешь. Ну, в темном дворике и приласкали ее ножичком, аж с росписью, как непутевую какую, свои же товарки. Ты сопли-то что распустил? – А за такие слова в морду.
15. Один человек любил другого. И было у них все хорошо. А потом раз! и кончилось понимание. Пришлось расстаться.
16. Петя Голиков построил у себя дома модель одного волшебного города, где все хорошо, ну просто как у людей, не учел только отдельные архитектурные подробности, вот все и повалилось. Это ты к чему? А не поняла, так поди попей водички.
17. Юрий Михайлович Лотман-то! Опять пешком гуляет по городу, а с двух до трех в парке, по аллее, а потом отдыхает на лавочке. В синем галстуке, с тросточкой, весь такой усатый и праздничный. Нет, без Зары Григорьевны. Все с ним опять здороваются, всё зовут прочитать еще лекцию.
– Юрий Михайлович, может быть, тряхнете стариной, прочитаете нам еще лекцию? Про поэтику какую-нибудь там про знаковую? Про семиотику?
А он смеется и только руками машет. Нет уж, говорит, я теперь на пенсии, тем более и семиотики-то никакой нет. Это мне там, на том свете, в Царствии Небесном, и пальчиком наверх показывает, рассказали по большому секрету. И я тому верю.
– Да как же, Юрий Михайлович, по закону-то вы же были неверующий, как же вас допустили разве в такое Царствие?
А он хитрый стал, под усами опять улыбается да и говорит:
– Там законов-то нет, одни только милости.
18. Да что Лотман, вчера в консерватории на концерте Брежнева видели – сидит такой в ложе, с бровями, посапывает. Ну разбудили его, растолкали, хотя и вежливо. Вы, говорят, Леонид Ильич, может быть, домой хотите? Отдохнуть немножко, расслабиться. Нет, говорит, это меня сюда специально отпустили послушать музыку, за то, что я все-таки был добрый.
19. В густом пахучем орешнике ветки уже тяжелые, рядом земляника на землю аж валится, лисички высыпали, медведь рычит, небушко до того синее, а по нем облачка ползут, белые-белые. – Да пошел ты! – Чего? – Рыбой пахнешь.
20. Где это ты так поцарапалась? – Ничего, пройдет, на мне ж все как на кошке. – Да уж, как говорится, дал Бог здоровья, да денег нет. – Типун тебе на язык, Рая.
21. Погуляли, нечего говорить, на славу, до сих пор по углам собираю. Нет, а ему-то что сделается, ему хоть кол на голове чеши – все как об стенку горох.
22. В одном грязном-прегрязном городе на грязном-прегрязном вокзале в грязном-прегрязном зале ожидания на грязном полу в грязной-прегрязной луже лежал грязный мешок, похожий на человека. Из него торчала грязная голова, грязные ноги и одна рука. Он крепко спал. Подходит к нему христианин: эй, ты жив? И будит проверить. Вот и я говорю, поспать человеку не дают. Да нет, что вы, он не проснулся даже, не шевельнулся никак, словом сказать, ушел христосик ни солона хлебавши. Тут этот чумазый и проснулся. Глаз открыл, а он голубой.
...
Лос-Анджелес, 1995
КУКУША
Всем самовольне живот свой скончавшим
Звонок не работал, она нажала на дверь ладонью, дверь поддалась, крикнула: «Привет!» Гриша выскочил в коридор из боковой комнаты. Резко, громко засмеялся. Своим новым, настоянным на неполезных травах смехом.
Он стоял перед ней в пестром цветном платке, круглые красные маки, зеленые листья летели по черному фону, в ядовито-оранжевой, какой-то нездешней рубахе, видимо, трусах. Трусов видно не было, рубашка свешивалась совсем низко, из-под нее торчали голые ноги и детские круглые коленки. Гриша был страшно весел и возбужден.
Вслед за ним так же быстро и резко из комнаты вынырнул другой человек. Молодой паренек, длинный, смуглый, с редкой, кустиками торчащей бородкой, тоже в рубахе по колено, синей в желтый горох, в бандане с черепушками, с таким же нервным и хохочущим взглядом. Оба они слегка подскакивали. Словно бы не могли устоять и танцевали под неслышимую ей музыку. И оба чуть-чуть подсмеивались. Им явно нравилось, как они прикольно одеты и что она на них внимательно смотрит. На их коленки. Но она смотрела недолго.
Из квартиры дохнуло паром, густым белым паром кошемара, толкнувшим в грудь, спеленавшим и сжавшим сердце. Она покачнулась, отступила назад и прижалась спиной к двери. Вот тебе пакетик, роял-чизбургер, детская картошка, стакан с кока-колой, все, как ты сказал. Смуглый парень в заказе отчего-то учтен не был.
Гриша заглянул во влажный бумажный пакет, вынул желтую картофелинку и тут же скорбно поднял брови, произнес нараспев, помахивая ею, как дирижерской палочкой: «Картошка-то уже остыла». Прости! Но я слишком много времени провела в твоем лифте.
Она вошла в лифт, нажала кнопку. Двери сдвинулись, но свет тут же погас. Лифт никуда не поехал. Она понажимала на разные кнопки еще – без толку. Застряла! Первый раз в жизни. Ей стало смешно. Она снова начала нажимать на все подряд, сверху вниз, снизу вверх, наконец что-то негромко загудело, и стенка заговорила грубым женским голосом: «Что у вас там опять?» «У нас опять застревание», – сказала она и засмеялась. Голос за постепенно проступившей сквозь тьму железной сеточкой панели тяжко, по-лошадиному вздохнул и пообещал прислать механика. «Когда?» – «Ждите». Диспетчер отключилась.
Но вот прошло уже десять (пятнадцать?) минут, а механик все не приходил. Ей было уже не смешно. Сытный сырой запах макдоналдской картошки, слегка разбавленный идущим из подъезда запахом кошачьей мочи, заволок пространство кабины. Было темно и тихо. Нужно было срочно позвонить Сене. Она снова и снова ощупывала карманы, хотя давно поняла, что мобильник остался на сиденье машины: телефон почти разрядился, и она поставила его на подзарядку. Да так там и забыла. В машине остался и Сеня, ее муж, он отказался идти к Грише наотрез, потому что был тот самый муж, который не ходит на совет нечестивых. Но Сеня никогда и не знал того Гришу, которого знала она, строгого мальчика в очках, с мягкими, отливающими светлым золотом кудрями, никогда не видел, как он сидит на первой парте в левом ряду, недовольно смотрит на доску, что-то быстро и сосредоточенно пишет. И она пошла к Грише одна, буквально на минутку, только отдать пакет. А лифт застрял.