– Передам вам письмо для профессора Лэнгра, – проговорил хомяк откуда-то издалека. – Неважно, обратитесь ли вы к нему или к кому-то другому. Но я вам самым серьезным образом порекомендовал бы именно Лэнгра. Моя секретарша сейчас же напечатает для вас это письмо. Ах, нет! – поспешно воскликнул врач. – Она же сегодня отсутствует. Но ничего, я перешлю его вам завтра.
Секретарша, милая девушка, из-за которой Матье, собственно, и стал сюда ходить и которая была в восторге от него, в данную минуту действительно отсутствовала. Не так давно у него с этим прелестным, бесхитростным и бесстыдным созданием начался флирт, Матье не сомневался, что именно ей хомяк был обязан частью клиентуры, той, что приходила сюда из-за нее. На будущий вторник, на конец дня у Матье было назначено с ней свидание, и этот совместный «чай» предполагал недвусмысленное продолжение. По смущенному виду врача Матье понял все. Она отсутствует во время его визита потому, что он болен. И хотя Матье не заразен, сути дела это не меняет. Ведь все не так просто. Даже абсолютно чистое желание должно иметь какое-то будущее. Человек без будущего, обреченный на скорую смерть, перестает быть желанен. Как бы дико это ни выглядело, в подобных обстоятельствах та же реакция была бы и у него самого по отношению к женщине. Желание превратилось бы в сострадание. Иначе говоря, пропало бы. Значит, теперь надо как можно дольше скрывать свое состояние от женщин, которых он пожелает и захочет соблазнить. Он не вынесет ни поневоле жалостливый взгляд женщины, ни вопроса в ее глазах вместо прямого и однозначного, заранее известного ему ответа: да или нет.
Но шесть месяцев? Что такое, собственно, шесть месяцев? Краткий миг или вечность? Сама мысль о том, что эта кровь, эта плоть, столь верная, столь выносливая, столь преисполненная желаний и сил, тайком его покинет, перестанет принадлежать ему и без предварительного уведомления, без внешних признаков предательства станет его врагом – или, точнее, логовом его врага, – сама эта мысль показалась ему еще более унизительной, чем все остальное. Он бросил быстрый взгляд на свою руку, представив себе, какое отвращение или жалость будет она вызывать у медсестры, девушки со здоровой плотью. И на мгновение ощутил приступ тошноты. Его доводила до исступления банальность происходящего: ведь он прекрасно знал, что рано или поздно умрет! Он прекрасно знал, что во Франции определенный процент мужчин его возраста ежегодно умирает от рака! Более того, ему теперь известно, что он вошел в этот процент: вот и все! В этом не было ничего необычного, ничего удивительного и ничего примечательного. Лишь нечто сугубо банальное. А он, Матье, стократно готовый к гибели в автокатастрофе, готовый вписаться в равный или еще больший процент, приходящийся на дорожные происшествия, не способен убедить себя в причастности к «этому», ибо данное, конкретное «это» для него невыносимо. Смерть его потрясет лишь его самого, повторял он про себя. Она удивит, она причинит боль тем, кто его любил, но она не потрясет никого в той степени, в которой, как полагал Матье, оказался потрясен он сам. Поруганный, осмеянный, униженный. Вот именно, униженный.
И тут у него сам собой возник вопрос: почему подкова не выбила у него из рук программу и не показала ему будущую жизнь в ее истинном свете – как несколько недель грядущего ужаса; короче говоря, почему перед ним тогда не предстал тот самый отвратительный миг. «В глубине души, – убеждал себя Матье, – я готов умереть, только не хотелось бы заранее знать об этом. Как и все обреченные, которых теперь я в состоянии понять и чья слепота так удивляла меня, а порой вызывала чувство разочарования». И он, считавший себя терпимейшим – или, во всяком случае, всепрощающим – по отношению к слабостям человеческим, зачастую испытывал досаду, глядя, как борются со смертью и умирают его друзья. Тем не менее через неделю он, по-видимому, придет к тому, что уверует в нечто отличное от истины, ибо истина станет для него непереносимой. Он придумает для себя туберкулез или бог знает что. Так делают все, чтобы скрасить мысль о собственной смерти. И он поступит точно так же, как все.
* * *
Хомяк поспешно затворил дверь, иначе Матье увидел бы не только красный шарфик прелестной медсестры, забытый у входа. И Матье очутился во мраке, он неподвижно стоял на лестнице и держался за перила. Затем стал спускаться в привычном для него со школьных времен темпе охотничьего галопа. Аллюр лицеиста. Раз, два, три… раз, два, три… раз, два, три… и в четыре прыжка перескочить через площадку, раз, два, три… С шумом и закусив удила… Лестница была покрыта серо-красно-черной дорожкой в разводах, столь типичной для современных жилых домов. Только что он поднимался по этой лестнице и шел по этой дорожке. А теперь спускался по ней, как ни в чем не бывало. И где-то под мышкой находились снимки, свидетельствующие о надвигающейся смерти, а точнее, о конкретных ее сроках. Сам того не осознавая, он несся со скоростью преследуемой антилопы. Надо пользоваться моментом: ведь месяца через три на него можно будет вешать табличку «Обращаться осторожно», и он станет ездить на служебном лифте «Отис-Пифр», точно старички или хворые. На антресоли он задержался, усевшись на ступеньку. Кисть его руки повисла, и Матье окинул ее взглядом: пульсирующие вены, напрягшиеся мускулы и сухожилия… Лучи света проникали сквозь витраж лестничной клетки, столь характерный для многоквартирных домов тридцатых годов, правда, уровень освещенности был не выше, чем у циферблата часов. Матье раскрыл ладонь, с сомнением бросив взгляд на линию жизни: она оказалась гораздо длиннее, чем предсказывал хомяк, – она лгала. Матье вынул сигарету из кармана, засунул ее в рот, помедлил мгновение, прежде чем закурить, а потом сделал сознательно долгую затяжку. Не то чтобы он собирался бросить вызов судьбе или посрамить врачей-невежд, но что-то уже схватило его за горло, залезло в глаза и нос, деформировало рот. В последний раз он плакал восемь лет назад, а именно, когда умерла его мать. На короткое время Матье охватил стыд, ибо он подумал, что, именно жалея себя самого, он вдруг не удержался и заплакал, хотя за восемь прошедших лет не уронил и слезинки.
Глава 2
Наступил конец сентября, и в Париже стояла теплая погода, нечто вроде бабьего лета, когда дует легкий, порывистый, но все еще теплый ветерок. Ветерок, который разгоняет облака в небе и превращает узкую пасмурную улицу в два ярко освещенных тротуара или с удручающей быстротой в нечто противоположное, похожее на «тень зебры», опустившейся на Париж.
Стоя у ворот дома, Матье разглядывал город, свой город, повинующийся капризам осени, и впервые с раздражением воспринимал его очарование. Машина стояла неподалеку, но Матье побежал к ней с опущенным взором, словно прохожие могли, несмотря на спортивную куртку и ниспадающую на лоб прядь, прочесть на его лице смертный приговор. На лице смущенного до неприличия, вызывающего жалость полутрупа. И это чувство стыда до такой степени вывело Матье из равновесия, вызвало у Матье столь новое для него ощущение вины, что он целых десять секунд, задыхаясь, искал стартер. Затем он рванул с места, резко выжав газ, и машина, не привыкшая к столь зверскому обращению, взревела, икнула и заглохла. Матье откинул голову назад и зажмурился. Надо было переждать, когда пройдет ощущение тошноты. Это состояние незащищенности, внутренней хрупкости, сама мысль о том, что костяк непрочен и может сломаться под тяжестью собственного веса, ощущение массы собственного тела и приход в себя (одновременно сопровождаемые паникой и ностальгией) вынести было невозможно. Словно он уже прощался со своим прекрасным Парижем!.. Не без вскипающей злобы, точно кто-то этот город у него преднамеренно отнял… Но кто? Матье уже давно не верил в Бога и, по правде говоря, не раскаивался по этому поводу, разве что в исключительных случаях, подобных сегодняшнему. Нет, никакое не божество, католическое или православное, никакой не рок, ни кто-либо еще, столь же всемогущий, не лишал его всех благ мирских. Матье никогда не верил ни во что иное, помимо некоей естественной связи между ним самим и его образом жизни. И всегда существовала некая сила, распространявшая радости, горести и душевные порывы Матье на окружающих. Да, в его руках всегда было более мощное оружие, гораздо больше козырей, чем у других, все то, что сегодня было выбито из них одним ударом, оставившим его голым и немощным перед лицом себе подобных. Матье прекрасно понимал, что те, кто следовал за ним на протяжении тридцати лет, те, кто выступал в роли его друзей, его возлюбленных, а то и мимолетных увлечений, те, кто позволял себе нестись, причем, как правило, с благодарностью, в кильватере его могучих жизненных сил, обретая то же, что и он, ускорение, все они, как только узнают, что он болен, отвернутся от него, словно он их сознательно ввел в заблуждение. Они, само собой разумеется, его пожалеют, но тем не менее покинут в беде. И как ему удастся, начиная с этого мгновения, все изменить, перестать смотреть на жизнь как на долгосрочный дар, чем она и была для него до сих пор? Само собой, ощущение жизни, СВОЕЙ СОБСТВЕННОЙ жизни, никогда надолго его не покидало, но он раньше не знал, да и не мог знать, что на деле во всем своем зыбком блеске означают слова «жить» и «ждать от жизни». Познать это никто не успевает, никому и никогда это не удается.